Время башен и время пашен:
город и загород в русском душевном укладе
Знание-Сила, 10/93, с. 74-77
Правильно русский гордится, что он «елинских борзостей не текох». Архимеду для перевертывания мира требовалась точка опоры. Мы, великороссы, в поисках опоры способны перевернуть вверх дном все, до мира включительно. Получается, безопорные пробросы для нас более освежительны. И однако...
Обратимся к своим нынешним упованиям. На чем сердце-то упокоить? Слышно предложение: на росте благосостояния. Отлично. Почему бы, действительно, не попотреблять — страстно, безудержно — чего-нибудь вкусного и интересного? Разве не это доктор Эрхард прописал? Именно это, господа. Но опыт благосостоятельных стран показывает, что подъем потребления начинался только в полосе устойчивого легко-промышленного развития, которое подталкивало рост сельского хозяйства и подталкивалось им. Почва потребительства есть в полном смысле слова почва — плодоносная деревенская земля. А между тем в переданном нам предками умострое заключены два препятствия для общего преуспеяния — заклятье деревни и запрет на деревенское существование. Они снова выклубились на поверхность при очередном ослаблении искусственных сдержек.
Власть в России ради прочности своих основ издревле использует подведомственных людишек как сваи, вбивая их потуже в места жительства и с особо грозною эпическою силой — в сельские раздолья. Но начинает власть слабеть и охиревать — начинает сельский люд борзеть и утекать. Так было при Иоанне Васильевиче Грозном, то же случилось в недолгие времена Петра Аркадьевича Столыпина, в эту сторону пошло дело и из-под легкой руки Брежнева Леонида Ильича.
Гонения-хулы или радения-посулы — на любую несмертельную государственную раскладистость крестьянин с пониманием отвечает исходом в городскую жизнь. Еще при видимом благополучии советского строя и задолго до того, как, откуда ни возьмись, повсюду загомонило новоявленное казачество, города стали запорожскими сечами социализма.
Подданные Ивана IV сокрушенно озирали запустение сел, деревень, погостов, починков и заимок, их безвозвратное зарастание «в кол, в шест и в бревно», то есть постепенный уход под подлесок, потом под молодой я, наконец, под взрослый лес. В этом сокрушении чув-
ствуется горечь как из-за отступления человека, так и из-за наступления природы. Русской душе тяжело принять победу необитаемых пространств над пространствами обитания.
Город зовет моих соотчичей не столько потому, что он питателен, сколько потому, что обитателей, поэтому российская общежительность повсеместно (и повсемерно) градостремительна: «В Москву! В Москву!» А вот и оборот медали: всем известна страшная государственная тайна, что близкий деревенский предок — скелет во встроенном шкафу едва ли не каждой современной городской квартиры. Из этой «секретной полишинели» вышел весь советский правящий слой, вся, за очень малыми исключениями, социалистическая номенклатура. Восходители на власть, сермяжные растиньяки ведут дела в стране так, чтобы при любых обстоятельствах устранить для себя угрозу вернуться туда, откуда им некогда удалось вырваться. Думаю, иные специально заботятся об исчезновении родимых местечек и поселений.
Сердцу не прикажешь, и не только порывы отдельных номенклатурных душ, но в целом все государственное попечительство над загородными просторами принимает мстительно-уничтожительное направление. Со своей стороны, народ от Москвы до самых до окраин в эти судьбоносные десятилетия вовсе не бычился и не потуплялся, а бодро глядел туда же, куда устремлялся отеческий взор Кремля. Под взглядом державного василиска безлюдели земли, скукоживались посевы, редели стада, ство-роживались надои. Не одно поколение советских людей охотно вскармливало себя этим геноцидофилином. Гитлер угадал, что Сталин — тот повар, который будет готовить острые блюда. Советский диктатор стал мастером и по кисломолочным продуктам.
Продукты и блюда большевистские, кухня — национальная. Ленинизм — продолжение глубинного народного вкуса к жизни. Мы как жили, так и живем по заветам предков. Ментальность сильнее документальности, поэтому перед умостроительным наследием пращуров большевики бессильны, хотя им удавалось какое-то время скрывать и искажать оставленное нам идейное завещание. Вглядимся же в это завещание, не плача, не смеясь, не проклиная, но понимая.
Мы подчинены инерции существования, заданной для верующих и для безбожников языческой древностью и русско-православным прошлым. На этом фоне некоторые гордые поползновения наших соотчичей не кажутся такими уж беспочвенными. Году примерно в 1514 скопский старец, Елеазарьевского монастыря игумен Филофей, от помыслов о крестном знамении и содомском блуде естественным путем пришел к убеждению, что «два Рима падоша, а третей (Русь.— В. Ц.) стоит, а четвертому не быти». И что вы думаете? Вдохните-ка родной воздух. Римский дух! Русью пахнет!
Это именно тот случай, когда старый римский дух слаще новых двух. Ключевой образ общества в умострое католика — Человек. Для протестанта общество есть Левиафан, то есть животное, зверь. Для русско-православного человека общество, как и для римлянина, это город. Искать истоки сего жизнечувствования удивительно интересно. С одной стороны, славянское язычество. Соседи славян действительно называли их земли «Гардарика», что означало, вопреки быстреньким учебниковым переводам, не «Страна тысячи городов», а «Страна оград».
Заоградный мир для нашего предка был для него, если можно так выразиться, иномирным миром, представленным лесом, дикой растительной природой. Еще В. Я. Проппу удалось показать, что природа, лес казались древнеславянскому человеку и явлены в народном фольклоре воплощением преисподней, для защиты от которой воздвигался городской частокол.
В заоградном лесу царила Баба Яга, Прозерпина славянского мифа. Ведомая могущественным мертвецом женского пола темная природа подступала со всех сторон к высветленному в пределах городских валов и срубов пространству существования славянина. Сходно воспринимал мир и древний римлянин. Римский жизненный подвиг это подвиг непрерывно многовекового градовоздвижения. Что такое были римские легионы? По существу и в основном — стройбаты. Завоевываемые места римляне обязательно украшали своими военными лагерями, сооружениями отнюдь не времяночного типа, простирая таким образом окраины материнского города Рима (Римы) вплоть до вересковых пустошей Шотландии.
Архетип города, выросший на языческой почве и усиленный полисным духом, сохранившимся в византийской христианской ортодоксии, остается стержнем нашего -подсознания, душой нашей души. Недаром общественные сдвиги у нас называются перестройками. Случайно ли мы культивируем свои столицы? Как душа Кощея Бессмертного в утином яйце, дух русского народа скрыт под скорлупою его столиц. Недаром А. Д. Синявский почувствовал в гоголевской поэме отображение трактата Бл. Августина «О граде Божьем».
Мы чувствуем город не как условие жизни, но как ее наиболее полное — и подлинное! — воплощение. Исчезнет город — смеркнется жизнь (мифологема Китежа). Психологи отмечают распространенность сна, который можно считать типично русским, когда спящий видит себя единственным насельником совершенно безлюдного города. В этом сновидении человек уподоблен городу и слит с ним.
Градоустремленность русской души задает особые отношения с природой. Природа — враг города. Иностранные путешественники времен Олеария и Герберштейна замечали, что в Московии не было деревень и городов с тем, что сейчас называется «зелеными насаждениями»; деревья и кустарники не высаживались «для красоты». Неплодоносная растительность не была объектом любования.
Не низкопоклонствуя перед флорой, не обмираем мы и перед фауной. Сопереживание животным, по-моему, так и не укрепилось в нашем душевном укладе. Вспоминаю давнюю телепередачу об академике Д. К. Беляеве. Этот зоолог, большой ученый, познал толк в выращивании чернобурых лисиц, издавна с сильным подозрением относящихся к человеку (и то сказать!)! Академик вывел особенных чернобурок: дружелюбных и привязчивых, но все для той же цели — освежевательной. Важный оттенок российской натурософии: не просто палачествуем над природой, но требуем от нее любовного сочувствия нашему бесчувствию, а то и прямому садизму.
Слепота к естеству, явленная в исследовательском насилии над животными угрожает и человеку. Однажды другой академик, П. К. Анохин, докладывал публике в Политехническом музее о своих последних научных успехах. Бледный, огромнолицый, тяжкотелый, он медленными, вескими словами развеивал некоторые стойкие заблуждения касательно человеческого начала. Напрасно думать, например, что нужно много времени, чтобы человек из «табула раза» превратился в гомо сапиенса.
Академику П. К. Анохину с сотрудниками вроде бы удалось показать, что люди уже в эмбриональном состоянии вполне очеловечены. Открылось это при выращивании зародышей в пробирках. Лектора спросили о судьбах пробирочных человечков. Ответ: перед истечением пятимесячного срока содержимое пробирок устранялось в строгом соответствии с законом, который разрешал прерывать жизнь плода до рубежа в пять месяцев. Вот так. Доказываем, что закон о человеке плох и основан на заблуждении, пользуясь этим законом для удобства доказательства.
Распознание в животных человекоподобия не спасает их от насилия. Скорее наоборот, отсутствие очеловеченного отклика на истязания со стороны жертвенного животного только и может остановить пытливого исследователя. И. П. Павлов отказался от опытов над собаками в «башнях молчания», когда разочарованно убедился, что друзья человека там в отличие от людей не лезут на стены, а просто засыпают.
В большевистское время противопоставленность деревни и города дошла до предела. Город стал воплощением ключевого мифа радикалистского сознания — мифа насилия. Отечественные города никогда не предназначались для удобной жизни. Это свежим глазом увидел в России маркиз де Кюстин. О том же писал, разбирая сказания иностранцев о Московском государстве, В. О. Ключевский (в сопоставлении с западно- и центральноевропейскими городами российские были бедны ремесленными мастерскими, лавками — «сферой услуг» по-нынешнему). Первые двести общественных нужников появились в советской Москве только в конце тридцатых годов после того, как экипажи танков, ждавших с ночи праздничной демонстрации, украсили следами своего существования все подъезды номенклатурных домов по улице Горького.
Вьется — не прервется веревочка нашего особенного романтизма, который состоит в том, чтобы, строить воздушные замки и ютиться на их чердаках. Вершиной — если не самой высокой, то самой заснеженной — этой романтики справедливо будет признать социалистический монументализм. Гигантские постройки, каналы, плотины, города предстают памятниками пересиленного Времени, монументами всеоправдатель-ной победы над Будущим. Иностранные корреспонденты спрашивают чекиста, надзиравшего за прокладкой канала Москва— Волга, много ли жертв среди строителей, а он отвечает: «Что жертвы! Люди заново народятся, а шлюзы будут стоять вечно».
Время башен и время пашен. Торжество рукотворного Будущего, символизируемого городами, омрачено неистребимостью природного времени, неуправляемого настоящего, которое находит последнее укрытие в деревенской жизни. Как проигрывает рядом со всесезонностью и всепогодностыо городской промышленности привязанность сельского хозяйства к неустойчивым и научно не обоснованным суточным и годовым пульсациям природы! А оскорбительные для передового сознания взбрыкивания крупного, мелкого и среднего животного поголовья, когда оно цинично отвечает непродуктивностью и падежом на прометеевские усилия по его перевоспитанию (под знаком индустриализма и соцдисциплины)?
Сельские старушки в последнем фильме С. Говорухина отличают прежних крестьян от теперешних своих односельчан тем, что первые вставали и ложились затемно, потому что так было нужно скоту и посевам, а вторые приоткрывают глазоньки в 10.00 и пьяно смежают их к 15.00, как бы и что бы вокруг них ни мычало и ни колосилось. «Хорошо,— мне скажут,— есть ведь и светлая сторона. Например, повсесердная любовь к дачам и садовым участкам, а также повсеградное устремление к фермерству». Ну не знаю, не знаю. Насчет садовых участков — это еще как посмотреть. Дача не столько создает связь с природой, сколько подчеркивает необязательность такой связи: захочется — будем унавоживать грядки, не захочется — останемся в асфальтовых джунглях или в любой момент туда вернемся. В дачу заложена та же идея, что и в телевизор («Телевизор — чудо XX века: одно движение руки — и все исчезло»). С фермерами тоже непросто. В их багаже — навыки городского существования. Удастся ли им достичь того, что составляет смысл крестьянской жизни, растворения в природе? Сменилось несколько поколений, пока коренные жители деревни забыли свое сродство с природным миром. Хватит ли времени у новых поселенцев, чтобы это сродство почувствовать и запомнить?
Таковы вести с полей. Неутешительные, конечно, но не без надежды. Преодолеть роковые сцепления может только чудо. А чудеса все-таки бывают, и соучаствовать в них, что ни говори, интересно.
На сегодня, правда, более-менее невозбранно
приживаются в сельской местности одни пластилиновые вороны.
И то, если сунуть им в зубастую огнедышащую пасть кусок городского сыра