Круглый стол» клуба «Свободное слово»[VYT1]
Искусство кино, 6/93, с. 5-15
Василий Розанов однажды в своих
заметках вспомнил эпизод из «Подростка» Достоевского, где некий Крафт,
обрусевший немец, обнаружив, что Россия занимает «второстепенное место» в
истории, застрелился. Сейчас по этой причине никто не стреляется, но смута и
тоска великая в душах многих соотечественников, несомненно, воцарилась.
Мы на весь мир объявили, что
собираемся войти в мировую цивилизацию, взяв в качестве ориентира и образца
жизнеустройство Запада вообще, США — в частности и в особенности. Россия явно
ориентировалась на Европу, прежде всего — на Францию и Германию. В 20-х —
начале 30-х годов на Америку с завистью поглядывали и большевики, которые,
несмотря на отсутствие дипломатических отношений, вовсю
«заигрывали» с американскими капиталистами, восхваляя американскую деловитость
как необходимое дополнение к русскому размаху. Напомню, что в 60-х годах мы
никого другого, а именно Америку собирались «догнать и перегнать».
Спрашивается — чем вызван этот
поворот от Европы в сторону США, чем он исторически обусловлен И оправдан и как происходящая на наших глазах
переориентация ценностей может сказаться на будущей судьбе России?
Чем и в чем именно американский
опыт может оказаться действительно полезным для России, страны совершенно
уникального исторического пути и судьбы? Почему у кого-то получается, а у нас
не срабатывает всем известный механизм перестройки и
организации хозяйства рыночного типа? Какие факторы и традиции в российской
истории встают на этом пути? Видимо, та же методология должна быть применена и
к оценке американского опыта, традиций и ценностей — безусловно, впечатляющих,
но вместе с тем заметно отличающихся от российских.
Хотя России, несмотря ни на какие образцы и примеры, придется найти свое
уникальное решение, какие-то ценности и достижения американизма найдут
применение и у нас. Какие именно?
Я человек немолодой — мне 63
года, вся моя конституция и структура выработалась в предыдущую эпоху. Я член
советской цивилизации, которая сейчас, как Атлантида, тонет. Так что в
грядущий американизм я вписаться не смогу. Вы понимаете, естественно, что у
меня может быть несколько негативное к этому грядущему отношение. Так что
делайте поправку на это, я сразу предупреждаю. Нет, интеллектуально я расположен.
Это интересно. Все происходит ныне так интересно, так занятно — страшно, но
занятно!
А об Америке? Я уже 30 лет пишу
национальные образы мира. Это мой способ путешествовать. За границу не пускали,
а ведь так хочется. И вот я выработал для себя способ интеллектуальных путешествий.
На несколько лет зароюсь в книги про Англию — и пишу
свой портрет английского образа мира. Природа, язык, история, Шекспир, Ньютон и
т. д. Так же и Америку — я сделал свое открытие Америки в 1975—1976 годах.
Написал тысячу страниц, манускрипт под названием «Америка глазами человека,
который ее не видел, или Американский образ мира». Позже, в прошлом году я сам
смог проверить свой образ Америки. Меня пригласили в Штаты читать лекции про мои национальные кос-мосы. И я увидел, что мои
субстанциональные построения оправдались, основные идеи сошлись. Но, конечно,
много чрезвычайно любопытных впечатлений и поправок.
Например, я был просто ошарашен решенностью расового вопроса. Негры везде
совершенно спокойно обитают, торжествуют на телевидении.
Еще что меня поразило?
Оказывается, они не так перерабатывают и работают, как я думал. Нет, веселятся
и легко относятся к жизни. Много там чего хорошего. И я увидел, что в
американца превратиться легко, потому что там тут же образуются какие-то
кланы. Русские с русскими, итальянцы с итальянцами. Это микромир. Содиненные
Штаты — это мировая цивилизация. Там одновременно есть общая цивилизация и есть свои маленькие родины. Общины, церкви.
Люди там имеют двойное подданство. Имеют абстрактный космос цивилизации, и
имеют маленькие субкультуры, где они живут довольно уютно. Конечно, чтобы превратиться
в американца, нужно сделать маленькое преступление. Это преступление называется
Орестов комплекс. Матереубийство. Допустим, для Западной Европы действует
Эдипов комплекс, когда сын убивает отца и женится на матери-природе; для
Востока, Евразии действует Рустамов комплекс, то есть наоборот: отец убивает
сына. Отец сильнее, традиции сильнее, как в эпосе Фирдоуси «Шах Наме» —
встречаются неузнанными два богатыря: Рустам и его сын Зохраб... И Рустам
убивает сына. В России так же: Илья Муромец убивает Сокольника. И вообще у
славян отец сильнее сына: Иван Грозный, Петр убивают своих сыновей; Тарас
Бульба; наконец, Артамоновы Горького — вообще отец сильнее сына, и он даже сноха-чествует. Что такое Орестов комплекс? Орест убил мать
— Клитемнестру. Американец убивает мать дважды. Во-первых, разрывает связь,
пуповину со своей матерью в Старом свете — с Ирландией, Италией, Россией,
Польшей. Переезжает на ту сторону океана. Это совершенно другая земля, где он
не родился. Американцы — это не народ, это переселенцы, это собирательность,
это население. И эта новая земля им не матерь-Родина. Она была таковой для
индейцев, которых они вырубили, как деревья. То есть они совершают двойное
матереубийство — матери в Старом свете, а первым актом в Новом сделали
убийство матери-природы, ее детей-индейцев. Создали себе площадку для труда.
Они — как прорабы: приехали, прошлись бульдозерами по живой природе, построили
себе платформы и стали воздвигать небоскребы.
Американская цивилизация растет
как бы сверху. В то время как культуры, страны, целостности Евразии прорастают
как деревья — снизу: сначала народ рождается в природе, потом рождается труд,
культура... У меня есть два термина: «гония» и «ургия». «Гония» — это то, что
рождается, а «ургия» — то, что производится. Во всех культурах Евразии
начинается «гония», а «ургия» продолжает «гонию».
Америка — это страна «ургии». Если у англичан — самосделанный человек, то Америка — это самосделанный мир. Это первая искусственная цивилизация, взращенная сверху высадившимися людьми без рода, без родства, людьми-плебеями, которые понимают только работу.
Америка складывалась не так,
как складывалась Россия. Хотя есть и сходство. Это обширность страны. Потом
ведь Россия тоже наполовину искус-
ственно возникла. Представьте
себе русский народ, который живет где-то в болотах северо-западной Руси,
медленно размножается, ленив. Если бы естественным путем начала осваиваться
эта гигантская территория, то сто тысяч лет на это ушло бы. Но эту территорию
не оставляли в покое соседи, стали теребить, нападать. Поэтому возникло государство.
Государство стало подталкивать ленивый народ. То есть государство стало толкачом
и строителем.
В Америке государство осаживает
индустриальную активность личности. Те хотят больше работать, а государство
не дает. В этом функция американского государства — умерять ургийные аппетиты.
А функция русского и советского государства — это мобилизовывать, заставлять
работать. Петр с топором и Ленин с бревном — это символы российского
государства.
А народ у нас... Если
эротически представить, у нас есть мать-Родина, это женское начало, и два
мужика: Государство и Народ. Они такой аркой сплелись, что крепче двух друзей,
будто бы соперники, почти как Гегелево «свое-другое».
Потому что, с одной стороны, вечно воюют, а с другой стороны, любят и не могут
друг без друга. Как только повалили государство — и народ упал. Сейчас
разрушили всю структуру — народ в люмпена превратился. Если там человек
человеку волк, то у нас человек человеку — вор.
Итак, сходство есть: там
полностью искусственное образование, у нас полуискусственное. В этой связи я
задался вопросом о традиционализме. Раньше мы думали, что мы, страны Евразии, в
том числе Россия,— это страны традиции, а там все новое и новое. Ну новое-то новое, они все время цепляются за новое. Но ведь
Америка в одном направлении развивалась 300 лет, как высадились — самый свежий
капитализм, экономика, протестантская этика, пуританский дух. Только в этом
направлении, только чуть-чуть реформировали и совершенствовали. Так что это —
страна крепчайшей традиции. И сейчас там эти традиции действуют.
А мы что? Только ломаем, рвем,
режем, как не помнящие ничего. Так что, видите, наш
«традиционализм» парадоксально опровергается.
Еще я хотел сказать о
темпоритмах. Конечно, американец — это абсолютно динамичный,
с молниеносной реакцией шофера человек. А мы в русских просторах... Сравню с
типами животных. Если Россия — это мамонт, то русский — это медведь; в Германии
германский вулф (волк), во Франции — французская лиса, в Англии — английский
дог. Вот нормальные приличные европейские животные, а наш — медведь. Сейчас мы
что делаем? Мы хотим из одного медведя насечь двадцать собак. И так получились
наши новые структуры. Что это нам даст для жизни в сверхценностях?! У меня
такое сравнение: жили-жили при правостороннем движении, вдруг перешли на левостороннее... Все ориентиры перепутались: иду по
улице — меня давят! А если я философ, задумавшийся над Высшим Духом? Ну на что мне это — перестраиваться-то?! Для чего мне вдруг
думать, как зарабатывать деньги, когда я никогда этого и не умел?! Я не знаю ни
права, ни экономики. Так вот, американец — не животное. Это человек,
соединенный с
компьютером, с автомобилем. Это
новый кентавр. Американец к этому шел, и потому там Форд важнее Вашингтона.
Американцу не нужны ноги: вместо ног — колеса. К этому дело шло: их поза —
ноги на стол. А что такое «стол»? Стол — это площадь, это место для беседы, для
симпозиумов, а они туда — ноги!..
Представьте себе карту мира в
конце XVIII века. Во Франции — еще «старый» режим», то
же самое — в Испании, германских государствах, Австрии, говорить нечего об
Африке, еще не завоеванной, Южной Америке, Китае, Индии и т. п. Америка с ее
конституцией была уникальна даже в христианском мире, а для нехристианского
мира ее институты были просто немыслимы, невообразимы. И это понятно,
ибо культурные основания американских институтов уникальны. Американскую
культуру породили радикально протестанты: английские кальвинистские или
генетически связанные с кальвинизмом секты. Всем им был свойствен демократизм
церковного устройства, «веберовская» трудовая этика, для многих — идея
отделения церкви от государства. В условиях колонизации на новых «незанятых»
землях они могли максимально свободно и полно раскрыть свои потенции, создав
адекватную систему институтов, окончательно оформившуюся с обретением Америкой
независимости. Таким образом, американская социально-политическая система
имеет очень глубокие и одновременно абсолютно уникальные
культурные корни.
Теперь представим себе
современную карту мира. Сейчас институты, приближающиеся к американским,
господствуют в мире. Республики со всеобщим
избирательным правом — не только в Европе, где в годы американской революции
господствовали феодальные монархии, но и в таких странах, как Турция, Индия,
Пакистан, Россия и т. д. Не везде, разумеется, эти институты работают «хорошо»,
но даже там, где диктаторы стараются прикрыться какими-то демократическими
фиговыми листочками, они признают этим непререкаемый характер демократических
ценностей. Это факт, который мы должны констатировать вне зависимости от того,
как мы к нему относимся. Мы можем не любить Америку и демократию, но то, что
современная демократия возникла в Америке и сейчас распространяется по всему
миру, что мир, во всяком случае, в этом отношении американизируется — это
факт. Почему же ценности, возникшие из определенной, уникальной
культурной традиции, распространяются в странах совсем иной культуры?
Как может получиться, что институциональная система, порожденная радикальным
протестантизмом, переносится, разумеется, с модификациями, например, в Южную
Корею или Бангладеш, которые при этом радикально протестантскими не
становятся? Эти вопросы допускают разные ответы. Возможен веер интерпретаций.
Можно, например, считать, что
институты - это что-то очень поверхностное, а есть
глубинные народные души, которые неизменны.
Можно видеть в демократизации и
американизации мира что-то вроде недолговечной моды, эпидемии подражания
Америке, ставшей в силу каких-то случайных причин очень богатой.
Можно видеть здесь и результат
целенаправленной деятельности США, можно видеть в США случайно вырвавшееся
вперед общество, за которым закономерно, с другой скоростью и в других формах,
но в том же направлении идут другие. Есть, наверное, еще какие-то
возможности...
Вот вопрос: в чем мы схожи с
американцами? Подоплека вопроса ясна: становиться ли нам сейчас срочно
американцами или погодить немножко? Вроде бы общие исторические предпосылки,
сходство генезиса двух таких разных наций лежат на поверхности. Это рабство.
Рабство как архетип русской души — это общее место нашей демократической
прессы. Аргументация тут проста: был феномен русского крепостничества — аж до 1861 года. До сих пор не успели изжить. Но ведь если
проследить американский национальный генезис, то вроде бы
то же самое. У нас крепостничество, а у них рабство — до 1864 года. У нас в
разное время закрепощению подвергалось от тридцати до пятидесяти процентов
сельского населения. Но ведь и в США рабов было больше, чем в Древней Греции,
Древнем Египте и Риме вместе взятых. Крепостничество в России было отменено на
полстолетие позже, чем в Европе, но рабство в Соединенных Штатах было отменено
еще позже, чем в России. Не будем про это забывать.
Казалось бы, это то, что нас
очень сближает. Но, с моей точки зрения, это как раз то, что нас самым
радикальным образом разъединяет. Почему? Русское крепостничество никогда не
основывалось на расизме, а американское рабство, и отчасти европейское
крепостничество, без расизма немыслимы. Русские
крепостные — это государственные люди, как дворяне (военные) или мещане. И
только после Петра, и особенно при Екатерине, крепостничество приобретает
более или менее европейские формы: крестьяне становятся частной собственностью
помещика. Но это — прозападные извращения.
Все на Руси тянули свое тягло,
все были приписаны к делу. Дворянин воевал, его должны были обеспечить
крестьяне. Человек, прикрепленный к земле, тоже чувствовал себя частицей единой
нации, государственным человеком, он выполнял государственную задачу. И
крепостные в России были православными русскими, и дворяне, и мещане. Уже в
Австрии или в Восточной Германии это было не так. Мы одним словом «крепостничество»
называем совершенно разные феномены.
Я когда-то интересовался
вопросом, почему русские войска, которыми командовал Суворов, были более
боеспособны, чем австрийские. В конце концов и тут и
там солдаты крепостные — славяне по преимуществу. И тем
не менее Суворов мог вводить такое правило: «каждый солдат должен знать свой
маневр», то есть не полагаться на начальство, а сам соображать. Совершенно
фантастическая вещь, совершенно непредставимая для австрийской армии. А
ответ-то очень простой.
Если взять
Австрию, там жестко: помещик, господин, а в армии офицер — это немец, венгр, в
крайнем случае — поляк. Крепостной же — украинец, чех, словак, русин.
Это не только разные классы, разные сословия, но и разные вероисповедания,
разная этническая принадлежность. Отсюда — палка: разумеется, отсюда и желание
превратить солдата в автомат. В XVIII веке виселица для крепостных в
Германии или в Австрии — это бытовое явление. И у нас была своя Салтычиха, но
простите, публичный процесс над Салтычихой для Европы того времени — это
совершенно непредставимая вещь. То есть даже крепостничество крепостничеству —
рознь. А если уж сопоставлять с американским рабством, то тут пропасть непреодолимая
совершенно, потому что раб — это человек вообще другой расы, это цветной.
И здесь мы выходим на один
очень любопытный феномен американской культуры. Феномен этот обозначается одним
словом — расизм. Он наиболее четко проявляется в том, что отличает американское
рабство, скажем, от русского крепостничества. Кстати говоря, не надо
обольщаться тем, что это было давно, что это уже изжито. Даже мы в России свое
крепостничество еще не изжили полностью. В значительной степени уже изжили, но
для того, чтобы его изжить, понадобился катаклизм 1917 года, от которого мы до
сих пор чешемся. Ведь 1917 год в значительной степени был обусловлен тем, что
народ не изжил обиды крепостничества. Рабство в Соединенных Штатах было отменено
позже, чем в России, и что оно даст еще впоследствии, мы поглядим. Конечно,
страна жирная, богатая, там процессы, стимулируемые неизжитой ненавистью,
замедленные. Но я, честно говоря, не оптимист в смысле перспектив дальнейшего
американского развития.
Так вот, если взять
отличительную черту американского духа, расизм я бы вывел на первое место. Это
выявляется в каких-то совершенно банальных феноменах, в феноменах массовой
культуры. Вот я читаю детектив, где описывается ситуация 60— 70-х годов, и вся
интрига основана на том, что преступление совершает банда вымогателей. Каким
образом она орудует? Богатые семьи усыновляют из приютов детей, а бандиты
пытаются доказать, что ребенок имеет примесь не негритянской, а желтой...японской крови. И выкачивают потом из родителей сотни
тысяч. То есть даже примесь японской крови для стопроцентного янки позор? Это,
конечно, сказки, детектив, но детективы — читают миллионы людей, потому что там
сохранен принцип правдоподобия.
Но расизм для США опять же — не
только поверхностный феномен. Дело в
том, что за расизмом стоит другая вещь, более капитальная, она была здесь
названа. Это протестантская этика. Я не буду ссылаться на Вебера, не хочу
пересказывать и свою статью «Почему православным не годится протестантский капитализм». Но все
дело, конечно, в кальвинизме и
протестантизме. Вот где : заложена несовместимость
духа русского и американского. Это несовместимость символов веры,
психологических архетипов. Она проявляется во всем. Как ведут себя русские
«колонизаторы» в Средней Азии или на Кавказе? Русские бабы работают в
общественных туалетах, выносят горшки за представителями малых народов, а
кальвинисты, которые приезжали в Америку, начинали с того, что назначали премии
за отстрел туземцев, как за отстрел волков — всех вырубали под корень. Это
действительно так. Хотя жизнь человека считалась священной. Подразумевалась
жизнь белого человека с его неотъемлемыми правами, а все остальные просто не
люди.
Здесь начинаются парадоксы. Как
совместить пафос борьбы за права человека и рабство? Как совместить очевидный
расизм и широко прокламируемый гуманизм? Можно продемонстрировать, что принцип
расизма основан на принципе предопределения и богоизбранности. На поверхности
этот ветхозаветный религиозный принцип выявляется как
расизм. Я думаю, что для будущего Америки этот феномен будет играть роль
грандиозную. До сих пор американцы «жирно» жили, но, думаю, если представить
себе период достаточно глубокой рецессии и экономического упадка, там у них
запылает не только Лос-Анджелес, и не на неделю.
Мы уже изжили остатки
крепостничества, в значительной степени «перемололи» их в гражданскую войну.
У них же еще все впереди. Если же искать исходный принцип несовместимости культур,
то он очевиден. Я не хочу сказать, какая из этих культур лучше, какая хуже,—
результаты получаются разные. Я хочу просто указать еще на один очень важный
пункт — на несовместимость тканей, что делает совершенно утопической проблему
пересадки американского образа жизни на нашу российскую почву.
Мне очень понравилась фраза
Гачева о попе и гармони, и я именно от нее буду танцевать, как от печки.
Я хочу поделиться соображениями
по поводу того, какой странный характер приобрел ряд претендующих на. понятийность и научность, а на
деле — сугубо идеологических словосочетаний в российском обществе.
Назову два подобных
словосочетания: «общечеловеческие ценности» и «права человека». И попытаюсь
провести их структурно-понятийный анализ.
Ценности формируются в культуре
и религии — это общеизвестно. Так пусть кто-то мне укажет «общечеловеческую»
культуру и «общечеловеческую» религию! Если их нет, то, казалрсь бы,
вопрос об «общечеловеческих
ценностях» должен быть снят сам собой. Ибо где же и как они строятся? Где
субстанция, в которую я вхожу, чтобы начать их строить? Так что же значит это
словосочетание? Это либо блеф, туфта, либо... опасная
и не имеющая ничего общего с гуманизмом химера. Потому что субстанцией,
претендующей сегодня и в ближайшем будущем на общечеловечность,
универсальность, является сциента.
Исходя из этого, термин
«общечеловеческие ценности» можно понять, как утверждение, что раз
общечеловеческой культуры и религии нет, но есть общечеловеческая наука,— мы в
нее погрузимся, как в субстанциональную среду, и оттуда, из нее будем ценности
строить... Но понятно, какие это будут ценности, то есть какую мелодию этот
«поп» сыграет на подобной «гармони» — миру тошно станет! Это будет
ультрарационализм самого худшего типа.
Теперь о правах человека. О
каких правах человека идет речь? Гражданские —
уничтожены, сожжены в огне межнациональных конфликтов, социальные —
растоптаны реформой. Казалось бы, все понятно. Нет, предполагаются еще какие-то
права человека. Какие? Это подсказывает весьма нетривиальная трансформация,
которую данная идея претерпевает у нас. Наши демократы, заметьте, говорят не о
правах человека, а об абсолютном суверенитете личности. Я не буду доказывать,
находясь в компании социологов, религиоведов и культурологов, что абсолютно суверенная личность — это Дьявол. Это, по-моему,
ни у кого не вызывает сомнений. Значит, ультрарационализм плюс
ультраиндивидуализм — это и будет та адская смесь, которая проникнет в
результате трансплантации сюда некоторой, скажем условно, американской
позитивистско-прагматистской идеи. То есть, возникнет нелинейная коммутация
между некоей идеей (универсалистско-персоналистской) и тем, как эта идея будет
осваиваться здесь.
Возникнет новая суперутопия,
причем вполне «черного» типа, которая, по-видимому, и сможет быть
потом принята в порядке экспорта Западом. Я убежден, что
в конечном счете вывозить из нашей страны будут не сырье — его скоро вывозить
будет уже нельзя — и не трудовые ресурсы, потому что их значение преувеличено,
а именно какие-то достаточно сомнительные социокультурные технологии, ведущие
к глобальной нестабильности. Они-то и станут главным экспортом, который,
по-видимому, кому-то нужен. Кому?
Самое главное, с моей точки
зрения, заключается в том, что мы все время обсуждаем некую американскую идею,
но что имеется в виду конкретно, не ясно. Я приезжаю в Америку, но этой идеи
там не нахожу. Одни формы в Калифорнии и совершенно другие реальности на
северо-востоке, где до сих пор верят каким-то либеральным ценностям, что, на
мой взгляд, уже является фатальным «ретро» в конце XX века.
Ну что же, у нас марксистская
косность, у них — либеральная. Вместе идем ко дну. Но почему надо ускорять
процесс, меняя косность на косность? Зачем внедрять у нас «модернизационную
модель»? Что за воля к уничтожению?
Задача состоит в том, чтобы раз
и навсегда сломать теоретический фундамент, на котором строилась теория
модернизации во всей ее полноте как универсальная, всеобъемлющая концепция, как
моноидея и супертеория. Теория модернизации у нас вообще не сработает.
Почему — это самое главное. А потому, что Россия существует
и существовала именно как глобальная общецивилизационная альтернатива Западу.
Вопрос не в русском национализме (что это такое — отдельный разговор). Вопрос не в том, что превыше, Россия или мир, и кто прав — Горбачев
с «общечеловеческими ценностями» или Ельцин с «национальными интересами», а в
том, что все горит, а «гармонь» с проколотыми мехами шипит, не извлекая ни той,
ни другой мелодии.
Взамен «общечеловеческих
ценностей» и «прав человека» выступает русская альтернатива. Русская
альтернатива не есть альтернатива, замкнутая на Россию. Русская альтернатива
есть общемировая альтернатива. И если говорить здесь о протестантизме и обо
всем остальном, то мне кажется, что Фурман многое упрощает и искажает.
Вопрос-то заключается не в
проблеме демократичности церковных структур, а в том, благодатен или не
благодатен мир. И протестантский мир, и здесь я тоже не буду «открывать
Америку», безблагодатен. Поэтому с «мамой» (по Гачеву) можно сделать все, что
угодно, включая, очевидно, разные процедуры раскультуривания. Ибо в «маме» нет
благодати. В ней нет Божьей Матери. Для православного сознания это безусловно не так.
О каком православном сознании я
говорю? Я говорю о русском православном сознании. И это я подчеркиваю, ибо в
принципе уже при Никоне русские сказали твердо, что «в гробу они видели» все
эти византийские книги. У нас есть свое православие. Византия, которая поехала
учиться к латинянам и приезжает к нам сюда как посредник оттуда, нас не
интересует. Нас интересует собственная русская традиция. Существует она или не
существует? Существует или не существует исихазм? Существует или не существует
Новый Афон? Заволжцы? Нил Сорский?
Если все это существует (а я
знаю, что это было, есть и будет), то сегодня впервые настал момент, когда либо это поймут и примут, либо наступит глобальная
катастрофа.
Русское общество, так же как и
западное, решает одну проблему. Мы уже существуем не в 60-е годы, когда нам
казалось, что все дело в структурах, институтах, институализации. Со всем этим
сегодня кончено. Есть проблема соотнесения трансцендентного и имманентного.
Есть общество, которое так или иначе строится на этом
сопряжении. И есть главная проблема — это проблема спасения, в соответствии с
которой строятся все институты. Они-то откуда строятся?
Я вспоминаю анекдот: «Доктор, я
импотент. И это у меня наследственное.— Как наследственное? — Да у меня и
папа, и дедушка...— А вы откуда сами? — Я из Воронежа».
Вопрос заключается в том,
откуда, из какого «Воронежа» происходят институальные структуры?
Ведь их можно строить до полного очумения. Сначала парламент, потом президентскую
республику... Вопрос между тем один: как в русском обществе, в сегодняшнем его
состоянии может быть соотнесено трансцендентное и имманентное, и какова сегодня
та идея спасения, которая более или менее может обеспечить главный синтез русского
общества — духовный.
После этого может произойти
политический, идеологический синтез. И если мы не решим эту проблему, она будет
решаться традиционным способом, каким она издавна решается в России. Потому
что пока русский народ силен, он целуется взасос со всеми и все приемлет. Потом
он становится слабым, все это выплевывает назад, и мы знаем, что происходит
дальше. Сегодня это может произойти в таком масштабе, в котором никогда не
происходило.
И
наконец, последнее. С точки зрения американской истории американцы — «детская
площадка». Они очень молодые ребята. Им все время кажется, что общество
постоянно секуляризируется. Да, в течение 300 лет оно секуляризировалось. А для
них это вся история. Они как бы устроились на одной полуволне этой синусоиды —
секуляризация-сакрализация — и экстраполируют ее, превращают в прямую линию с
выходом на нулевую отметку в середине XXI века. Но русское (и европейское, и
китайское, и т. д.) общество знает, что секуляризация и сакрализация — это
ритмический процесс, и мы сидим сейчас в конце этой секуляризационной волны.
Мы находимся в точке, когда начинается рост сакральности.
И пусть Россия и другие древние
цивилизации отвечают за то, каким будет этот рост, потому что Америка на этот
вопрос не ответит, а Европа, увы, Америкой изрядно разрушена. Таким образом,
русская идея сегодня нужна миру, как никогда ранее.
Россия является держателем ключевых мировых идей. При всей своей нищете, при всем бардаке. Не важно, кто с кем ссорится,—г мы знаем: всегда сначала ссорятся, потом мирятся, а держателем мировых идей Россия была, есть и будет. И в этом весь смысл сегодняшней ситуации.
В резко очерченном вопросе,
который нам задан сегодня, есть выраженная тревога: что сулит устремление в
Америку нам, людям, живущим в стране как бы совершенно другой? Сразу, приближаясь
к ответу на этот вопрос, можно задать себе еще один: означает ли устремленность
приближение? Поясню, что я имею в виду.
В 60-е годы лучшие люди нашей
страны жили под обаянием фантомных образов, созданных Эрнестом Хемингуэем.
Можно сказать, что великие люди — законодатели мод в сумасшествии. Наполеон
был первым, кто на этой планете вообразил себя Наполеоном. И Хемингуэй,
олицетворенный своими героями, стал образцом для подражания в нашей стране.
Наша страна оказалась отличной от Америки тем, что у нас были люди, похожие на
Хемингуэя и его героев не только бородой, а в Америке
таких людей не было. Хемингуэй был великим американцем, который остался
единственным Хемингуэем среди великих людей Америки., И
он оказался первым Хемингуэем в среде многих; «русских Хемингуэев»...
Это кажущееся устремление к американскому оказывается еще более решительным отдалением
от Америки, когда такое устремление становится широким нашим устремлением.
Хорошо, скажут мне, это небольшой круг людей, которые «страшно далеки от
народа». Но эти люди есть. Это были люди в каком-то смысле лучшие — это были
люди предельных культурных достижений. Это была наша
элита, если определить элиту как слой людей предельных
культурных достижений. Наша элита, устремляясь к Америке, не становится
американской, хотя этот процесс может кого-то завораживать, а может кого-то
пугать.
Впрочем, и то, что происходит
сейчас, что называют «утечкой мозгов», при ближайшем рассмотрении оказывается
явлением культурно-парадоксальным. Действительно, в Америку едут многие люди.
Но в чем причина? В том ли, что Америка богата, или в том, что наша
академическая среда деградирует? По моему глубокому убеждению, причина именно
вторая. То есть по законам «культурной физики» утечке мозгов предшествует их
разжижение. Америка не примет людей, воистину одиноко стоящих,— людей в
европейском смысле элитных, то есть людей, способных на нетехнологический,
неалгоритмизированный, собственный умственный подвиг. Американская
академическая среда великих людей отторгает, с ее спортизмом, этим ее
стремлением «померяться соплями» по каждому поводу, с
ее желанием в каждом деле видеть некоторую цель и устремленность.
Мы живем в пределах цивилизации
европейской культуры, про которую один великий европеец сказал, что это
«целесообразность, лишенная цели». Америка в этом смысле не такова. И все-таки
мы видим некоторый порыв в эту сторону. Если не элита, то множество людей,
которые не собираются писать книги, готовы ли они воспринять американские
ценности? Я бы сказал так: если это возможно, если человек у нас научится жить
в комфорте, если он научится пользоваться не только топором, но и многими
другими инструментами, то есть воспринять вещественную гибкость американизма,
все будет неплохо. Но каков результат такого восприятия американскости?
Я думаю, что и здесь проблема
не стоит как проблема потери нашей самостийности. Культура удивительно
интересно и глубоко устроена. Она надежно защищена от принципиального серьезного
изменения, и переход к инаковости, ее инобытие означает во многих случаях
закрепление цельности, стержня, который устранить никак нельзя. Приведу такую
аналогию. В российской архитектуре исключительно влиятельным было движение
палладианства. Ему отдали дань не только дореволюционные архитекторы, но и
советские архитекторы-монументалисты — например, Иван Владиславович Жолтовский.
Любопытное явление: воспринимая стилистику и форму палладианства, русские
палладианцы воспроизводили и нечто такое, что самому потомку римлян Палладио
было подспудно присуще, но воочию неизвестно,—
например, орнаментику помпейской живописи, которая доктринально вошла в строй
нашего собственного романтизированного классицизма. Заимствованная культурная
форма существует в культуре таким образом, что она восстанавливает некоторые
свои истоки. Если Россия воспримет американизм, то, вероятнее всего, она
обнажит некоторые истоки и корни американского образа жизни.
А это, конечно, европейские корни, я в этом убежден. И тут совершится то, что я назвал бы культурным слиянием, культурным резонансом. Это мое предсказание. Мы — европейцы, вышли как люди из Центральной Европы, уверовали благодаря Южной Европе (больше Корсуни, чем Византии), огосударствились благодаря Северной Европе. И любые приключения нашего духа, любые движения через океаны — это движение к самим себе, то есть движение в Европу. Мы будем учиться у японцев, но проступит Европа, у которой они учились. Мы будем учиться у американцев, все равно проступит Европа. Мы будем учиться у европейцев, и тогда, конечно, мы будем европейцами без проступаний, а непосредственно и прямо. Может быть, наша элита будет прямо идти в Европу. Может быть, это устремление и будет приближением. Может быть, наши люди, которых мы привыкли считать большинством и называть по всякому, будут воспринимать ценности американского образа жизни. Но где бы и как бы ни существовал русский, сконцентрируется ли он и взмоет ли ясным соколом в небеса, или, свернувшись калачиком, будет пережидать на Мать сырой земле течение времени и обстоятельств, пойдет он через Америку или через Европу — он останется европейцем. Все дороги ведут в Рим.
Опасения Бородая и Кургиняна о
том, что в Америке зреет некий взрыв и что там очень много такого
отрицательного, вроде расизма, который есть чуть ли
не составная часть американизма, мне кажутся надуманными. Скорее Америка страдает
от комплекса вины перед неграми. И если уж от чего она и терпит ущерб, так это от того, что, пытаясь компенсировать свою историческую вину
за рабство более чем столетней давности, все время держит негритянское
население на социальных дотациях и растит из них тунеядцев и потенциальных
преступников.
Но действительные ценности
американизма, даже положительные, нам очень трудно к себе применить.
Вообще-то все эти опасности американизации мне скорее напоминают историю из
Ильфа. Помните, там обсуждают проблемы советской кинокомедии
и мальчик-вундеркинд все время восклицает: «Только смотрите, чтобы не было, как
у Чаплина». Наконец какой-то умудренный режиссер говорит: «Ты, мальчик, не
беспокойся, как у Чаплина, у нас не будет. Не получится». Вот и мне кажется,
что даже самые положительные американские цивили-зационные наработки у нас
трудно будут прививаться. И по многим причинам. Конечно, различия между нами
можно проводить — исторические, ментальные, социально-психологические. Но я хотел
бы указать на два различия более или менее рациональные, касающиеся социальной
конструкции. Это принцип территориального деления. У них
административно-территориальное деление, у нас за советскую историю возникло
национально-территориальное... И это настолько разные устройства, что
применить их социальную машину у нас не удастся, пока мы это устройство в
качестве пред-посылочных условий не изменим. А
изменить эти условия сейчас невозможно в связи с националистическим безумием и
горячкой, которые продолжают наращиваться. Исторический опыт говорит, что даже
демократические страны, в которых имеются хотя бы частичные совпадения
национальных и административных границ внутренних частей, как
например, Квебек в Канаде или Северная Ирландия в Англии, все время мучаются
головной болью по поводу своих национальных проблем. В огромной степени это
относится к распавшемуся СССР, ибо здесь еще накладываются межеумочное большевистское
«право наций на самоопределение» и принцип нерушимости границ. Но сами-то эти
границы были в свое время произвольно проведены вождями СССР! Удивительным
кажется, что Российская империя, частенько применяя силу при своем расширении,
не знала и сотой доли той национальной вражды, которая полыхает сейчас. А все
потому, что, расширяясь, Россия руководствовалась идеей естественных границ
(моря, горы, пустыни — отсюда неукротимое стремление России за выход к морям и
океанам) или отсутствием столкновения с сильными государствами (отсюда —
заполнение политического вакуума на Кавказе, в Средней Азии, еще раньше — в
Сибири). А уж затем российские власти членили присоединенные территории по
чисто административному принципу. И именно такой принцип существует в Америке.
Теперь по поводу конституции.
Американская конституция состоит из нескольких страничек. А вот наша
конституция 1978 года с массой дополнений, изменений, латанная-перелатанная,
по крайней мере в 10—15 раз толще. В чем разница,
почему такое отличие в объеме? Потому что американская конституция — это
документ принципов государственного устройства, где говорится, как устроена
государственная машина.
У нас же конституция построена
по типу общественного договора, где описывается масса всяких случаев: что
должен делать каждый из органов власти и какие между ними взаимоотношения.
Допустим, эта куча статей о «Правах и свободах человека» с 31-й по 67-ю, на
восьми страницах: здесь каждый имеет право на жизнь, потом — на свободу, потом
на неприкосновенность частной жизни, на свободу передвижения (это с
пропиской-то), право на труд, отдых, на образование... Эти права, которые вроде
бы оговаривают условия взаимоотношений человека и государства, занимают больше
места, чем вся конституция США. И поскольку жизнь богаче всяких конституционных
фантазий, поскольку в конституции нельзя предусмотреть все общественные
договоренности, нельзя их описать, возникает масса противоречий. И в этом
смысле сам наш принцип построения конституции порочен. Поэтому нельзя применить
никакие социальные американские новации, которые позволяют им быть в лидерах
современной цивилизации, к нам, пока не будет изменен принцип членения
территории и само устройство конституции.
Слепое копирование — это
примерно так же, как у них есть фермерство и у нас заводят фермерские
хозяйства. У них, скажем, ферма по выращиванию гусей, а у нас будут выращивать
портативных гусей, по размеру, форме й цвету и особенно вкусу не отличимых от
тараканов.
Вот мы сейчас опять подняли
разговор: кто мы? Китайский путь реформ нам не подходит, значит — не Азия;
китайская модель нам не с руки; американская тоже вроде бы нет. У нас — свой
путь. Это потому, как правильно заметил Милюков, что мы не Евразия, даже, а
Азиопа.
На мой взгляд, Старый и Новый
свет — это два взаимодополняющих социокультурных региона, которые входят в
понятие Запада. Их влияние друг на друга принадлежит к основным,
фундаментальным механизмам функционирования западной цивилизации. Примерно раз
в столетие мы наблюдаем эффект европеизации Америки и эффект американизации Европы.
Процессы эти достаточно болезненно переживаются, сопровождаются известными
духовными издержками. И тем не менее они ведут к
развитию единой экономической, социальной и политической культуры. Я полагаю,
что для России пригоден только тот тип американизации, который в течение трех
веков — эпизод за эпизодом — претерпевала Западная Европа.
У меня нет возможности вступить
в трудоемкий спор с С. Кургиняном, который предложил нам отчаянную и, пожалуй,
даже истеричную версию философии истории. За недостатком времени я вынужден
просто декларировать, что считаю ве-стернизацию нашей страны процессом неизбежным.
Если Россия отвернется от Запада и изберет какую
угодно рафинированную «культурную изоляцию по архетипу», она к началу XXI века
перестанет существовать не только в значении великой державы, но и в качестве
экономически состоятельного государства средних размеров. Вестернизация — это
и наша историческая обязанность (нравственный выбор, вытекающий из раскаяния в
тоталитаризме), и уже совершающийся стихийно-объективный процесс, который,
можно надеяться, сегодня стал необратимым. Насущная задача состоит,
соответственно, просто в том, чтобы рационализировать поток стихийной
вестернизации в духе «западничества» как принципиальное нравственно-историческое
решение.
Существенным моментом такой
рационализации должно стать возрождение исходного усилия западной культуры,
которое приходится на XVI—
XVIII столетия.
Давайте попытаемся взглянуть на
проблему американских ценностей под этим углом зрения.
Америка XVII—XVIII веков, в сущности
говоря, представляла собой «лабораторно чистую» обновляющуюся Европу. Здесь,
как на опытном поле, пышно и быстро вызревало то, что в европейских странах еще
повсюду глушилось феодально-абсолютистскими сорняками.
Вопреки широко
распространенному социально-романтическому воззрению, усвоенному нами в варианте
марксизма, развитие новоевропейской цивилизации начинается вовсе не с
пресловутой «автоматизации» общества, которая выражает себя в росте эгоизма,
ургизма, цинизма, бессердечного чистогана, взаимной утилизации, отчуждения и
овеществления. Все это достаточно
поздние и вырожденные формы новоевропейского духа. Подлинной же его колыбелью следует
признать коренную перестройку общинной жизни. На место традиционной, деспотически альтруистской общины, знаменитой Gemeinwesen, пришла община, принудительно
персонализирующая своих членов. Это парадоксальная коллективность без
коллективизма и даже коллективность против коллективизма.
Первым провозвестием
«неколлективистских коллективов», проникнутых этой заботой, можно считать
обновленные ремесленные цехи и граждански-муниципальные ассоциации (городские
республики), отличавшие эпоху Возрождения. Увы, они оказались социально
нежизнеспособными образованиями, увязшими в трясине феодальных традиций. Но
огромной жизненной силой - обладало то, что пришло им на смену. Я имею в виду
независимые религиозные общины, рожденные Реформацией,— прежде всего
протестантские. В пору религиозных войн многие из этих общин оказались
мигрирующими, а потому особо нуждались в экономической самостоятельности,
самоуправлении и правовом обеспечении. Г. Д. Гачев применил к протестантам,
порывающим с родной почвой, метафору «матереубийство»: мне кажется, здесь куда
более уместен образ «детоизгнания» — обреченности на скорое взросление вне
родного дома.
Независимая
христианская община, выключенная как из церковной, так и из светской социальной
иерархии,— община, сосредоточенная на задаче персонального спасения каждого
своего члена и усматривающая путь такого спасения в состязательном,
аскетически последовательном осуществлении христианином своего особого
мирского призвания,— вот, на мой взгляд, первоначало всей новоевропейской
(атлантической) цивилизации с ее правосознанием, политическими институтами и
предпринимательски-трудовой этикой.
Независимая христианская община
быстро обнаруживает все основные признаки самоуправляющейся общины, первичной свободной ассоциации, обрастающей новыми и новыми
добровольными, практически ориентированными объединениями. Решать проблему
«по-американски» значит начинать с создания «общества данной проблемы». Не
суждение частного лица и не указ, вытребованный у высшей державной власти, а
консенсус свободной ассоциации частных лиц — вот что издавна, как и сегодня,
является основным инструментом американского здравого смысла. Житель Нового
Света, свидетельствовал Токвиль, «прибегает к власти политической только
тогда, когда решительно не может обойтись без нее. Сперва
он будет искать поддержки в ассоциациях и институтах местного самоуправления.
Да что институты? — просто тотчас собираются соседи и из этого
импровизированного собрания выходит практически достаточная исполнительская
власть, которая исправит зло еще прежде, чем кто-то надумает обратиться... к
политическим верхам».
В колыбели независимой
христианской общины родились, наконец, и такие идеи, как разделение властей,
как отделение церкви от государства и особые прерогативы независимой судебной
власти. С середины XVII века Европа регулярно выбрасывала в Новый Свет массу
протестантских и католических рыцарей свободной совести. Спустя примерно
столетие она получила из их рук слаженный и
проработанный комплекс политико-юридических воззрений.
Вот это и была первая, самая
существенная и радикальная американизация Европы, пришедшаяся на последнюю
треть XVIII века. Как блестяще продемонстрировали работы Германа
Йеллинека в Германии и Павла Новгородцева в России, продуктом этой
американизации стали французская Декларация прав человека и гражданина (1789)
и судебные реформы, начавшиеся в ряде стран континентальной Европы.
Первая в истории американизация
никак не покрывается словом «подражание». В ней не было никаких заимствований
«американского образа жизни». Западная Европа впечатлялась
прежде всего «американским образом мысли», радостно распознавая в нем то, что
издавна вынашивалось христианской культурой, что уже существовало в качестве
намека, высказанного Возрождением, Реформацией и ранним Просвещением.
Мне кажется, это и есть тот
единственный тип американизации, о котором нам сегодня имеет смысл говорить. Я
убежден, что Россия, как и Западная Европа в конце XVIII века,
может опознать себя самое в зеркале первоамериканизма,— вспомнить (благодаря
Америке), что ее культуре вовсе не чужд христианский персонализм и что культура
эта не раз обращалась к идеалу общины как свободной самоуправляющейся
ассоциации индивидов.
Америка более всего ценна для
нас (да и для всего мира) как антимарксистская страна. Я имею в виду не просто
то обстоятельство, что марксизм не получил в Америке признание и отторгался ею
в течение полутора веков (хотя и это немаловажно) . Я имею в виду то, что
хозяйственное, социальное и политическое развитие США было реальным
опровержением марксизма и как критической революционной
доктрины и как радикальной версии материалистического объяснения истории.
В Америке возникло и вплоть до
наших дней просуществовало то, что марксизм считал экономически недопустимым и
немыслимым, а именно — народный капитализм, частнопредпринимательское
хозяйство, не ведающее глобальной поляризации на крайнюю бедность и крайнее
(паразитическое) богатство. Остовом американской хозяйственной
жизни был и остался независимый товаропроизводитель, работающий в режиме трудовой
прибыльной самоэксплуатации,— тот предприниматель ohne weiters, которого Маркс
обозвал мелким буржуа и в котором он видел неизлечимо противоречивого,
химерического и обреченного персонажа. Именно константное присутствие этого
чистого производителя обеспечило успешное развитие американского хозяйства и
возникновение самого рентабельного производства из всех известных истории.
Заимствовать современные
американские институты и практику еще вовсе не значит осваивать американские
ценности. Последние гораздо полнее раскрываются в генезисе гражданского
общества США. Опыт этого генезиса лежит достаточно далеко в прошлом, чтобы его
можно было просто имитировать,— напялить на себя, как
мы напяливаем джинсы, или биржевые конторы, или институт президентской власти.
Опыт генезиса можно только воспроизвести, наследуя ему не по букве, а по духу.
Думается, что решающую роль в таком воспроизведении должна сыграть идея
«низового» самоуправления.
Мы привыкли понимать под
демократией институты великодержавного типа, а
рассуждая о «дальнейшей демократизации», чаще всего сбиваемся на разговор о
новых политических партиях, пользующихся всероссийским признанием. Мы грезим
всенародными референдумами по поводу Курильских островов, но сплошь и рядом
представления не имеем о том, как демократически решить вопрос об асфальтовой
дороге, которая разрушается под окнами нашего дома. Это совершенно не по-американски,
это по-российски. Но еще вопрос, выражает ли это некие последние и неодолимые
устои «российской ментальности».
Не так давно Центральное
телевидение позволило нам присутствовать при живом рассуждении А. И.
Солженицына. И вот к чему пришел этот мыслитель, до мозга костей русский, но
проживший около двадцати лет на североамериканском континенте: спасение России
— в «демократии малых территорий», «демократии малых пространств».
Есть старое русское слово
«земство», с которым давно мучаются переводчики. Но вот парадокс,— американский
«штат» в его первоначальном бытии — это и есть, в сущности, автономная земская
власть. И говоря сегодня о возрождении «земских» начал, мы вольно или невольно
устремляемся к американскому идеалу территориальной автономии. И уж лучше делать
это исторически сознательно, а не зажмурившись.
Мне кажется, что задача нового
федеративного устройства России не может быть успешно решена, если рядом с
национальными автономиями не будут поставлены территориальные автономии,— если
национальная автономия не будет рассматриваться
Думаю, что идея территориальной
автономии не может обидеть или напугать ни один из народов, проживающих на
пространстве России. Пожалуй, даже верно обратное: национальные
автономные республики едва ли чувствуют себя «на равных» со
стомиллионным колоссом, который наши националисты все чаще определяют как
«государство Русь». Иное дело — Соединенные Штаты России, в которые республики
эти входили бы наряду с другими соразмерными им самоуправляющимися единицами.
Я старался показать, что
проблема освоения американских ценностей — это вовсе не проблема подражаний,
актуальных заимствований. Для заимствований скорее подходит Западная Европа
(особенно поучителен для нас послевоенный опыт ФРГ, ее путь от тоталитаризма к
демократии). Но вот что касается азов демократизма и азов правосознания, то в
этой области нет лучшего наставника, чем США в пору их
граждански-политического становления.
На наших глазах разрушается
государство. И все мы начинаем понимать, что из демократического решения
автоматически не вытекает решение проблем государственности, то есть здесь нет монистического принципа, когда мы стро-
им демократию и тем самым
автоматически решаем вопросы геополитические, государственные, стабилизационные.
Это, увы, не так.
Я бы сказал, что между
проблемами демократии и проблемами национально-государственного интереса в России
устанавливаются скорее отношения дополнительности, чем внутреннего соответствия
детерминации. Одно дело — модернизация и вестернизация России, другое — решение
геополитических вопросов, создание единого евразийского пространства, без
которого ни демократии, ни модернизации не получится.
В этой связи мне
представляется, что новая и новейшая история воспроизводят старую
цивили-зационную дихотомию: деление мира на Западную Римскую империю, с одной
стороны, Восточную, с другой.
Современные западные политологи
часто упоминают о различии между англо-американской и
континентально-европейской политической культурой. Мне кажется, что за этим
различием скрывается старое, восходящее к первым векам нашей эры
противостояние римской идеи единого пространства и германской идеи локальных
суверенитетов племенного, этнического типа. С тех пор как германские варвары
разрушили Римскую империю, единое пространство на Западе исчезло на полторы
тысячи лет. Появление демократических государств в Западной
Европе само по себе не решило проблему единого цивилизованного пространства.
Европа в течение столетий являла собой театр периодически возникающих
гражданских войн, раздирающих единое европейское отечество. И воцарение демократических
режимов не смогло положить этому конец. Когда-то Раймон Арон задал вопрос
Арнольду Тойнби: могут ли западные демократии воевать между собой? Оба
согласились с тем, что да, могут. Мир пришел в Западную Европу извне — вместе с
американским протекторатом в 1945 году. Так США возродили «римскую» идею,
обеспечивая реванш над германской идеей безграничного феодального
суверенитета, положив конец вытекающей из него геополитической анархии.
Идеология атлантизма — единого
Запада — пришла из США, взявшего на себя роль новой Западной Римской империи.
США навязали Западной Европе идею единого (гомогенного) геополитического
пространства, обособленного от хаоса «варварской периферии».
Но аналогичная
проблема организации единого цивилизованного пространства — пусть даже
не без известного ущерба для культурного многообразия — всегда стояла и на
Востоке, в российской Евразии. В этом, я думаю, и состояла миссия российской
государственности между Прибалтикой и Таджикистаном.
В этом плане Россия
воспроизводит образ второй Римской империи. Восточной. Сейчас, когда рушится
государственность, мы все — демократы, европоцентристы, западники (а я был
максималистом западнического принципа), увидели, что на территории Евразии
идет перманентная гражданская война. То есть рухнул цивилизованный принцип
«единого пространства», олицетворяемый Россией в качестве «третьего Рима». В
этом смысле «третий Рим» не был ни пропагандистской выдумкой первых идеологов
самодержавия, ни поверхностной аналогией, а речь в
самом деле шла о великой цивилизационной идее. Оказывается, перманентная
гражданская война племен, народов, рас на территории Евразии не относится к
исторической палеонтологии — она тотчас же вернулась к нам, как только руки
российского Атланта — держателя свода — ослабели.
В этом смысле идея «второго
мира» (наряду с первым, западным, и третьим — афро-азиатским) имеет глубокий
смысл. Эта идея была в свое время подана в виде передовой формации. Миф этот
бесславно рухнул, но означает ли это и окончательное крушение образа «второго
мира» (или второго, Восточного Рима)?
Я считаю не лишенной оснований
гипотезу, что идея «второго мира» будет воспроизведена в обозримом будущем: за
ней стоят массовые чаяния гражданского мира и стабильности, которых не
обеспечивает идея национального суверенитета.
Единое цивилизованное
пространство в Евразии означает решение проблем евразийской специфики, в
противном случае «первый Рим» нас поглотит, что угрожало бы миру потерей
многообразия и возрастанием энтропийных тенденций, неотделимых от вселенского униформизма.
Но в связи с
вопросом об особой цивилизационной модели — евразийской (отличной как от западной
атлантической модели, так и от новейшей тихоокеанской, олицетворенной «новыми
индустриальными тиграми»), возникает другой вопрос: закончились ли
космогонические процессы образования новых цивилизаций или в «геологическом»
отношении наш мир еще молод и его скрытая тектоника способна и впредь порождать
цивилиза-ционные новообразования?
Мне думается, что современное
западничество представляет собой своеобразный исторический оппортунизм: люди
предпочитают присоединиться к уже готовой, апробированной атлантической модели,
а не идти на риск исторического творчества. Западничество формулирует дилемму,
с которой трудно согласиться: либо присоединение к Западу, либо провал в
варварство. Современная этносоцио-логия и культурная антропология своими профессиональными
средствами давно уже развенчали эту линейную перспективу и реабилитировали
культурное и цивилизационное разнообразие мира. К тому же и по чисто
прагматическим соображениям надо иметь в виду: у Запада не хватит сил
контролировать всю ойкумену. Запас разнообразия, имеющийся в арсеналах
Запада, явно недостаточен для того, чтобы предлагаемы^ им
решения годились везде и повсюду. Вместо единой мировой цивилизации
будут и впредь существовать разные цивилизованные модели, признающие
основополагающие универсалистские ценности, но по-своему их интерпретирующие и
дополняющие. Плюрализм культур без мощных цивилизованных скрепок сам по себе не
обеспечивает коммуникабельности народов мира, их стабильности. Но и проект
единой мировой системы обернулся бы кошмаром униформизма, губительного для
исторического творчества и разнообразия общественной жизни. Плюрализм
цивилизаций — вот тип промежуточного решения, свободного как от иллюзий «нового
мышления», так и от постмодернистского кокетничанья с новым варварством,
«скифством».
Говоря о «втором мире» (или
«втором Риме»), я вовсе не взыскую восточной экзотики, не хочу, чтобы опять
восторжествовало антизападное само-бытничество — ни в коей мере! Но я еще раз
говорю, что Западная Европа отличается от США одним принципом — не
демократическим, а цивили-зационным, то есть Западная Европа воплощала некую
идею германского этноцентричного суверенитета, а Америка — единой цивилизации.
В этом смысле я тоже думаю, что мы можем позаимствовать европейские
демократические идеи, а вот цивилизационную идею единого
гомогенного пространства — своего, евразийского,— вот эту идею, я думаю,
нам предстоит так или иначе воплощать, осваивая роль «второго Рима», отличного
от США.
Я думаю, что в отличие от
первого, «второй Рим», евразийский, предполагает некие духовные принципы
интеграции, нам пока еще неясные. То есть повторяю: космогонический процесс
идет. И именно потому, что он идет, нарождаются новые миры, нам и не дано
сейчас, оставаясь в рамках прежнего мира, угадать новый.
И в заключение я вот что хотел
сказать. Мы сейчас страдаем потерей идентичности. Когда-то большевистская
Россия не узнала Россию крестьянскую. Крестьянство воплощало большинство населения
Российской империи, и тем не менее
большевики-модернизаторы махнули рукой на этот архаичный мир и полагали, что
надо с ним расстаться навсегда. А заодно расстались и с перспективой
фермерских хозяйств, которая вытекала из столыпинской реформы. И большевики
похоронили эту идею, и в этом смысле оказались ретроградами. Так вот, сейчас
история повторяется: теперь уже новая демократическая среда опять не узнает
своей России, которая на этот раз воплощается большинством индустриальных регионов.
Ведь в самом деле, индустриальные регионы России оказались
политически консервативными, и часто они голосовали и поддерживали и путч, и
пресловутый ГКЧП, и хотя вся индустриальная Россия, вся социалистическая
индустриальная антиэкономика — это производство ради производства, за всем
этим все-таки совершалось цивилизационное накопление.
Что лежит в подтексте этой
индустрии? Циви-лизационный потенциал, квалификационный потенциал,
образовательный потенциал. И этот потенциал нам сбрасывать сейчас со счетов,
как когда-то сбросили большевики крестьянский потенциал России, нельзя. Это
запас нашей цивилизации. Так как же реабилитировать в цивилизационном и демократическом
отношении наши промышленные районы? Как все-таки осуществить их
цивилизаци-онную легитимизацию? Как нам понять, что без индустриальной России,
созданной в эпоху «великих строек», нам не подняться в постиндустриальное
общество? Нам нужно удержать эту Россию, узнать ее, в том числе ту часть,
которая оказалась антидемократичной. И наладить диалог с ней. И это очень
серьезная проблема.
Я думаю, что, несмотря на все
сепаратистские настроения — а они сейчас очень сильны, в будущем следует
ожидать инверсии новых центростремительных тенденций. Как-никак, некая
цивилиза-ционная инфраструктура на территории СНГ создана русскоязычным
населением. И я думаю, что без русскоязычного населения в большинстве республик,
кроме Прибалтики, нельзя поднять не только высшее образование, но даже среднее
образование. Так что есть такая цивилизацион-ная инфраструктура, и это тоже
обещание великой евразийской общности.
На мой взгляд, то явление, которое
сегодня обсуждается,— американизация нашей культуры — действительно имеет место
и в достаточно широких масштабах. Задача, по-видимому, состоит в том, чтобы
выяснить, что именно в отечественной культуре так мощно резонирует с
американизмом.
На мой взгляд, главным
фактором, позволившим «мифу об Америке» попасть в унисон с основными
интенциями нашего «совкового» сознания,— это общетоталитарная тенденция к
тотальному упрощению социальной жизни. Америка предстала здесь как «страна
простоты» в сравнении хотя бы с более сложной для понимания «Европой». А если
учесть, что эта «американская простота» сочетается с американским же
«успехом», то привлекательность образа Америки в упрощенной картине мира
советского человека становится совсем понятной.
Другой мощный фактор — иллюзия
«освобождения от истории». В тоталитарном сознании Америка была воспринята
как «страна без истории», это укрепляло иллюзию, что в современном мире достигнуть
успеха и процветания можно, не затрудняясь исторической саморефлексией,
освоением культурного наследия (а может быть, и только таким способом).
Молодая, родившаяся «из ничего» Америка выступила бесспорным историческим доказательством
правоты Марксова деления на «предысторию» и «историю», примером успешного
«отречения от старого мира».
Наконец, на Руси всегда любили
силу. «Простота» Америки, ее «богатство», «культурно-историческая
незамутненность» плюс военно-экономическая «сверхдержавность» — вот тот набор,
который сделал в «совковом» сознании имидж Америки поистине неотразимым. Думаю,
можно сказать и сильнее: по всем перечисленным выше параметрам «миф об Америке»
являлся своего рода «теневым каноном» советского типа идентичности.
Парадоксально, но официальная
антиамериканская пропаганда в СССР в конечном счете
активно сработала на пропаганду «американского образа жизни». Вроде бы
дискредитируя «американские ценности» перед лицом «высоких идеалов» грядущего
коммунизма, она лишь растравляла прагматически потребительские аппетиты
тоталитарной личности. И чем ниже становилась в результате этой дискредитации
планка американизма, тем в большее искушение (искушение богатством без культуры
и морали) впадал «простой советский человек».
Итак, Америка вошла в наше
массовое общественное сознание в первую очередь своей потребительской
стороной. (Наименее американизированными оказались именно культурные слои
общества, сохранившие некоторый иммунитет против примитивизации социальной
жизни). Очевидно, что демократические реформы вряд ли могут найти опору в таком
варианте массовой вестернизации. И все-таки есть нечто, внушающее оптимизм.
Разгерметизация тоталитарной системы, в частности, проникновение в наше
сознание образа, подлинной Америки, «Америки трудовой», неизбежно приведет со
временем к размыванию прежних потребительских стереотипов. И пусть это снова
прозвучит парадоксально, но я в большей степени связываю российскую
демократизацию и модернизацию именно с понижением градуса американизма в нашей
культуре.
И. Клямкин[VYT12].
Если исходить из того, что американский
тип есть нечто самодостаточное и рациональное, чистый индивидуалист (я
специально огрубляю и не вдаюсь в детали), то вся советская история за эти
семьдесят пять лет больше всего поработала на создание именно этого типа. Что я
имею в виду? Сталин проделал совершенно гигантскую по
разрушительности работу, но это было продолжением того, что начал делать в свое
время Столыпин. Это добивание, доразрушение общины. И поэтому, кстати, у нас
нет возможности создать что-то похожее на японский вариант — то, что получило
название «безгражданского» общества. Вот эта та самая община Столыпину не
поддалась. Не поддалась она и большевикам в первые годы «военного коммунизма».
Она не поддалась им до 1927 года. А потом она была сломана этой гигантской
машиной, что, как ни странно, и есть главный исторический результат реального
коммунизма, вот этих семидесяти пяти лет. Что произошло потом?
Сначала человек, вырванный из
локальной общности, был замкнут на государство — один
на один. Он был и атомизирован и в то же время растворен в этом государстве.
Потом государство наше стало потихонечку свои вожжи отпускать, и при Брежневе
на это спокойно махнуло рукой, и он, человек, начал постепенно понимать, что
кроме него самого никто о нем не позаботится. И он начал приближаться к тому
типу, которого в России никогда не было. Это, конечно.еще
далеко не западный человек. Но это уже, в принципе, человек, больше готовый
для восприятия этого типа. Он поставлен один на один с собой. Это первый
момент, который мне кажется не безнадежным. Все наши попытки его описать,
честно говоря, меня смущают этаким раздраженным типом
сознания. Кажется, и здесь катастрофа, и там катастрофа, а между тем процесс
идет, и пока, при всех проблемах, он не так катастрофичен.
Чрезвычайно любопытные параллели
с Америкой выстраиваются при рассмотрении проблемы государственности. Америка
— это, может быть, единственное государство, которое изначально не пыталось
строить себя на этнической почве. Но и Россия в этом смысле тоже не пыталась
строить себя на этнической идее, да и не пытается строить сейчас. Мне кажется,
это чрезвычайно интересный момент. Он важен для понимания и перспектив
формирования у нас государственности.
Есть три варианта. Один из них,
очень перспективный, сегодня уже обсуждался. Это вариант, так сказать,
«снизу». Вариант второй — это «сверху», когда центральная исполнительная
жесткая власть транслирует политическую волю вниз. Оба варианта, если их
рассматривать отвлеченно и под Россией понимать федерацию, создают ситуацию
абсолютно тупиковую и катастрофическую по своим последствиям. Если, по второму
варианту, политическая воля направляется отсюда из Москвы куда-то на периферию
— в Татарию и Чечню, можете себе представить, чего это будет стоить.
Поднимается русская Украина, русский Казахстан, и покатится ком. Покатится в
сторону этнического варианта, причем имперско-этнического варианта. Не думаю, что
из этого что-то путное получилось бы и что Россия себя в своих исторических границах таким образом восстановит. Может быть, что-то и
восстановит, но немного.
Есть третий вариант, который
мне кажется наиболее реалистичным. Он принципиально не этнический. А своим
неэтническим характером приближает нас к Америке, но каким-то очень отдаленным
способом.
Что я имею в виду? Я имею в
виду образование, которое называется СНГ. Это не просто какое-то
надгосударственное или межгосударственное образование, это единственно
возможный, с моей точки зрения, цивилизованный способ строительства государственности,
причем не на этнической базе.
Начинать надо с крыши. Нельзя
начать снизу — ничего не получится через создание пятидесяти мелких государств,
у которых нет никаких предпосылок для государственности. Но нельзя начать с
Российской крыши. Можно начать только с той крыши, которая находится в
преемственной связи с образом старой государственности.
Что оставила старая
государственность? Она оставила единственные политические субъекты — это бывшие
республики. И если они договорятся демократически, найдут выход из правового
вакуума, который создан Беловежскими соглашениями, тогда можно надеяться на
то, что что-то пойдет вниз, на более низкий уровень. Иначе нас ждет вариант
этнической государственности. Первые полгода, кстати, Ельцин и Кравчук
судорожно по этому пути как раз и двигались.
Но есть одна надежда, которая
заключается в том, что за семьдесят пять лет оставлен какой-то результат,
который свидетельствует о том, что основная масса населения этническую идею проскочила,
она ее переросла.
Произошел, мне кажется, такой
процесс: права нации рубились под корень, права человека — тоже, но
идеологически нам вдалбливалось, что все равны, и от коммунизма остался некий
либеральный остаток. Можете считать его не американским, а просто западным,
но он реально есть и он создает определенные
предпосылки для более или менее нормального эволюционного развития.
[VYT1]Фрагменты
дискуссии в теоретическом клубе «Свободное слово», постоянно действующем при
Конфедерации Союзов кинематографистов. Дискуссия состоялась 9 октября 1992
года.
[VYT2]Толстых Валентин Иванович, доктор философских наук (Институт философии РАН)
[VYT3]Гачев
Георгий Дмитриевич, доктор филологических наук (Институт славяноведения и
балканистики РАН).
[VYT6]Кургинян
Сергей Ервандович, режиссер, политолог, кандидат физико-математических наук,
руководитель театра «На досках» и корпорации «Экспериментальный творческий
центр».
[VYT7]Царев
Вадим Юрьевич, профессор кафедры истории и теории культуры ИПК МГУ и кафедры
философии ГТУ МАДИ.
[VYT11]Кара-Мурза Алексей Алексеевич, кандидат исторических наук, руководитель центра философских исследований российского реформаторства (Институт философии РАН).
[VYT12]Клямкин Игорь
Моисеевич, доктор философских наук, профессор (Институт международных экономических
и политических исследований РАН).