Он. Она. Оно. Смешение полов и сумерки культуры

(с восстановлением изъятий)

Искусство кино, 9/94, с. 59-64

 

Некоторые скажут, что русская духовность находится в состоянии сумеречном. Допустим это, но отметим, что ученым известны сумерки: а) закатные; б) рассветные. Говорят, вторые круче первых, поскольку перед восходом тьма особо тьмиста. В темноте все кошки серы и при попытке рассмотрения могут оказаться не только что котами, а и вовсе зверюшками, наподобие тех, что сигают сквозь бронепереборки, ластясь к героине Сигурни Уивер в сериале «Чужие».

Половая принадлежность определяется на ощупь. Когда же умственные люди от Фрейда до Бердяева и обратно подвергают сокровенные различия отвлеченному словесованию, бывает не только щекотно, но и жутковато. Пожалуй, лишь художественная культура, включая важнейшее из художеств, способна отеплить и очеловечить противостояние мужчин и женщин, придать ему очер­тания сразу и трагические и прекрасные. Не потому ли изобразительная жизнь от истоков до устья наполнена темой, которую, в частности, умилительно обрисовал мэтр Лелуш — «Мужчина и женщина»? Впрочем, исколеси всю Францию за мэтром мэтр, от этого в тумане русской жизни ничто яснее не станет. «Шершите женщину» — само собой, однако кому это делать, если и мужчины куда-то все подевались? Раз на связке «мужчина — женщина» держится искусство, то по логике искусству конец. Но где логика и где мы с вами? В действительности наши обстоятельства не такие уж и беспросветные.

Помню философический фильм, там в одном эпизоде человека с носилок загружают в автомобиль. «Что такое?» — спрашивают любопытствующие молодчики и молодчицы. Ответ: «Пострадавший от землетрясения». «Но ведь никакого землетрясения не было», — следует справедливое замечание. «А пострадавшие от землетрясения были», — подает голос с носилок жертва, специально для этого приходя в сознание.

Поучительный, считаю,случай. Мужчины с женщинами у нас, может быть, и не наблюдаются. А пострадавшее через них, лелушных, искусство есть, и из-за одного этого невольно вернешься в сознание.

Весной сего года в Конфедерации Союзов кинематографистов на Васильевской произошел массовый разговор, направление которого приблизительно обозначимо так: «Мужчина и женщина, и как с ними бороться». Часть затравочных вопросов к обсуждению готовил я. Часть — не все. Что любопытно: ответов на свои заготовки не знаю и по сию пору, на некоторые другие вопросы мог откликнуться сразу с солдатской ясностью и прямотой. Например: «Когда мужественность и женственность становятся проблемой?» По-моему, понятно когда: если в разнеженности чувств ошибешься входом в банное отделение. Впрочем, шуточки в сторону. Состыковка женщин и мужчин — проблема, но в российских условиях она и вправду иногда отдает парным веничным духом.

В отечественную бытийность как бы встроены два отделения, мужское и женское, два пола толкутся каждый в своем сыром пространстве, иногда окутываемые и общим жаром. Важно, что в этих парилках людей набилось более чем на пару полов и еще несколько разрядов существ сложной природы блестят телами женско-мужском пограничье.

Особое свойство нашего умостроя — половая неотчетливость в результате переплетенности полов на всех уровнях жизни. Пол у нас — понятие не лаконическое, но лаокооническое.

Столицы России, символы нации, завораживают неявностью своего полоисповедания. Для эстонцев Старый Таллинн отец, вернее, дед. Для новых эстонских соседей, итальянцев, их стольный град, Рома, — мать. (Мои соотчичи, не беря в голову всякие там таллинны, Роме внимание оказывают сугубо по-своему, наводя тень на ясный день и навешивая на Вечный Город во мужеское достоинство; кстати, уверен, что будь Рим действительно Римом, мы бы его обязательно и упорно считали Римой.)

Город Москва вроде бы дамственной принадлежности, но ее олицетворитель и заместитель в общественном сознании (подсозна­нии), Кремль, существо вполне кавалерственное и башенно-фаллическое, эдакий пятиугольный многочлен. Санкт-Петербург по названию мужчина. А как его кличут поэтически? Правильно, Северная Пальмира. Не говоря уже про то, что он строился с замахом на Маму-Рому. Так что потри здешние столицы, по совету Боунапарта, воспламенителя сердца России,- и неизвестно, что у этих столиц от трения обнаружится.

Был еще Киев, седой серьезный старец, но и тот звался «матерью городов русских». Не оттого ли русская душа алкала Царьграда, что на босфорских берегах она надеялась обрести половою ясность? Лично я уверен, что никакая ясность, включая половую, русской душе нужна не была и впредь едва ли занадобится. Дай нам Константинополь — набычимся и отвернемся. Лучше взять Анталию за широку талию.

Так что смешение полов — не огрех русской души, а ее сберегаемая наработка, передаваемая по наследству вместе со славяноскою душою и утушкою луговою.

Песнь восточных славян (и других народов) выпевается в двух тональностях: в тональности слова и в тональности дела. В делах русские люди постоянно шутят опасную шуточку, соль ее — преображение мужского женское, а женского в мужское.

Мужской делательный порыв устремлен от унылой изнурительности к освежительному полету, от кропотливости к размаху. В мужском деле важно, чтобы все кипело и чтобы все вокруг на месте не сидели. Отсюда и идеал делателя — человек, способный что хочешь вверх дном перевернуть. Вот, к примеру, отправляется некий господин поучаствовать в ежегодной всеобщей деловой затее. Вы думаете, сурьезный мужчина в серебряных очках и с кипарисовыми счетцами? Ошибаетесь. Такой парень мчится, не разбирая дороги, с шутками, смехом и поножовщиной, так что не приведи Господь. Словом, «едет на ярмонку ухарь-купец».

Ухарь, главное дело. Ухарь — он ведь не пахарь. Пахать — это по необходимости, но вообще-то пахота дело не мужское. Глубоко взрыхлять, далеко носить — это бабье, это самое женское. Баба пашет, мужик ручкой машет. А как иначе? Мужественная гордость в том, чтобы гривой встряхивать и бодро переступать, а женственная сила в том, чтобы нераздвоенным копытом землю рыть. Мужской знак есть кобыла в яблоках, а главный женский вторичный признак — конь с чем-то там сдвоенным и округлым. Кто у нас этого не знает? Вот русское разделение труда: мужчине то, с чем и женщина справится; женщине то, что и мужику не по плечу. Издали шла страна к знаменитой советской идиллии, когда дамы в оранжевых прикидах раскидывают дымный ароматный асфальт, а кавалер едет на катке следом, дам наездами подгоняет.

Это — дела, но и в мире слов рельеф похожий и не мельче вычеканен. Западная словесность выделила особую женскую изобразительность, с отпечатком немужской духовности и жизнечувствия. Мир по-настоящему женских писательниц, например сестер Бронте или Джейн Остен, Вирджинии Вульф или Маргерит Дюра, таков, что подлинно мужской душе в нем не выжить без скафандра или вне батискафа.

Здесь раздробленное на точки одинокого стояния холодное безвоздушье, где одиночество людей и вещей не превращается в их повесничание и праздношатание. Оно подчинено некому приказу, невыраженному, невысказанному, непрочитанному, уга­дываемому по косвенным знакам, но от этого еще более суровому и жестокому.

Женская литература открывает, что при всем умении одеваться и обставлять жилище женщина холодна к вещам, несочувственна к ним. Значение вещей и людей для женщины соразмерно доступу к ее телу: чем дальше от тела, тем значение меньше. Второе — сопоставленность: что сообъёмно женщине согласно её инстинктивным притязаниям, то ей и ближе, особенно в мире неодушевленном. Вот почему много женщин модельеров, меньше дизайнеров и совсем нет полноценных архитекторов.

В кинематографе женщина-режиссер не создает пространств, она кроит действие, как платье, и сшивает картину из кадров, как из лоскутов. Женщина-режиссер проходит мимо характеров, не интересуется людьми в их цельности, в картине она делает то же, что и в жизни, — следит за деталями и проступками.

И никакой метафизики. В травестиях наподобие «Орландо» нет философии пола, а есть удовольствие переоблачений. Женское наслаждение сменой одежд равно мужскому наслаждению сменою женщин. Пространство вещей, каждая из которых примеряна на себя и к себе, это пространство узора, а не обзора. В него не вглядываются, по нему водят взглядом, как пальцем. Это пространство, не озираемое, но заполняемое взглядами-касаниями, взглядами-проникновениями, наэлектризованное слепой встречной тактильностью.

Сильный пол, как известно, тянется ко всему, что горит в кувшине, и шевелится буквально рядом с ним. Его апофеоз — спелеология, он определяет свое место в мире, обживая закоулки, пробираясь в потемках чувств. Высшее женское проявление — альпинизм. Женщина это кратер на освещённой стороне Луны. Хотя женщинам кажется, что они живут чувствами, на самом деле они живут проявлениями чувств. Ин­стинкт заставляет их подниматься — не в чувствах, а по склонам чувств, где воздуха уже не хватает, а дыхание ещё есть. Поэтому у чутких мужчин от настоящих женщин кружится голова — это высотобоязнь. Великие писатели Запада, по-моему, боялись понимать женщину. Романистом, которому открылся бы женский космос, мог стать сэр Айзек Ньютон – если бы в яблоки могли падать в невесомости.

Даже в таком мусорном захолустье царства слов, как гражданское и политическое лозунгоблудие, западная женщина сберегает свою самость. Тамошние феминистки в большинстве своем не рвут у мужчин кадык, не требуют, чтобы общество дало им право ношения инополовых признаков, они настаивают на существовании особого мира, хотят его легализации и относительного су­веренитета. Обидно, конечно, когда дочь великого отца, носящую к тому же его фамилию — Ричардсон, представляют российской публике исключительно как дочь Ванессы Редгрейв, но, с другой стороны, пламенная Ванесса (что бы она ни значила с точки зрения вечности) заслуживает быть упомянутой. Она и ей подобные пусть несколько комично, но выполняют великую работу, словом и делом подтверждая зеркальность полов и тем самым еще раз доказывая, что жизнь подобно шатру на ветру нуждается не только в опорах, но и в распорах.

В нашей солнечной стране, может быть, и не так ветрено, но зато очень даже весело: во всем и везде наблюдаются шуточки мирового разума. Возьмем русскую немужскую литературу. Первое, что бросается в глаза, — какая-то она неженственная. Похоже, основ­ная часть отечественных писательниц вышла не из статской гоголевской, а из некоей воинской шинели, а то и из-под гусарских колготок кавалерист-девицы Надежды Дуровой. От их рукоделий веет бивачным дымом и иными видами мужского перегара. Есть, конечно, и как бы чисто дамственное словотворчество, но и оно происходит скорее из палаты № 6, чем из Шанели № 5. Хотя никакие надежды никаких Дуровых, по-видимому, не питали, очевидно также, что отсутствие для Дуровых возможности напрямую подкрепляться из воинственного источника не мешает литераторшам этого типа как бы обряжаться в мужскую гражданскую одежду и зацикливаться на проблемах, традиционно волнующих сильный пол: на пьянках-гулянках, нетоварищеском отношении к женщине и других подобных борзостях. При этом даже среди поэтесс и писательниц нередки особи отличных при­родных статей (заметьте, наши поэтессы обычно обижаются, когда их зовут поэтессами, а не поэтами).

В русской социологии, точнее, во властно-гражданских делах женственности достаточно, но не там, где ее ждешь. Российские общественницы, не к ночи будь о них сказано, все как одна пасмурны и вождливы, повторяют породу мужчины-начальника, выведенную перекрестньш опылением КПСС и советской власти; представители этой породы имеют атлетическое или пикническое телосложение, у выставочных экземпляров высота лицевой части черепа не менее половины длины позвоночника (между прочим, по науке, атлетическая конституция говорит об активности в мужском организме жен­ских, а в женском мужских гормонов; Эрнст Кречмер, помнится, советовал опасаться атлетов из-за их неустранимой агрессивности и жестокости). Митинги и собрания, конференции и презентации, думы и федерации — посмотрите, как хорошо им быть вместе, брутальным мужчинам с женской биологией и фатальным женщинам с мужскою душой.

О здешних феминистках нужно разговаривать госплановски, то есть отдельной строкой. Они не западные романтички и не рвутся к какой-то там вечной женственности. Им подавай мужские достоинства, причем все без разбору. Им непременно нужно наступить на горло несобственному пенису. Ах, феминистки, феминистки! Выпивайте и закусывайте, и пусть вас не волнуют эти мужские глупости (глупости во всех смыслах, включая детсадовские). Не лучше ли вам, феминисткам, бороться за половую, допустим, сегрегацию? Чтобы в общественном транспорте, садах, парках и огородах были места только для женщин. Чтобы при театрах и концертных залах держали специальные дамские комнаты (помимо тех, что сейчас обозначены фигуркой плечами вниз). Чтобы женщин не допускали к привычным для них ныне делам, когда плоское надо катить, а круглое тащить (через проходную — в лучшем случае). Чтобы вообще женщин постоянно оскорбляли намеками на то, что они женщины, и чтобы намеки эти были не хапковыми, а галантными.

Самый хороший мужчина тот, рядом с которым женщине открывается, что она именно женщина; самая полноправная женщина та, при виде которой нам, тупым мужикам, становится ясно, для чего Бог создал нас мужчинами. Нет, дело не в том, что называют современным матерным словом «секс». Пол несводим к применению половых признаков. Хотя на нем и лежит бремя применимости, пол — это скорее завет, запись в Голубиной (не Голубой!) Книге. Пол космичен. Как солнечным лучом можно выжечь какую-нибудь чепуху на дощечке, так и пол можно свести к «судороге, почти болезненной» (Лоренс Стерн). Но если дар пола сводится только к этому, то дарованное утрачи­вается.

Вот в чем, кстати, американская трагедия – в том же, в чем и американская мечта. В штатской культуре пол всегда чему-то предназначен: для упрочения семейной жизни или для спортсменства по примеру «кроликов и водяных крыс»("Основной инстинкт»). Американцам не докажешь, что полом глупо груши околачивать. Поэтому ими потерян завет пола, они бесполы. В России принято сейчас сетовать на американизацию культуры, особенно кинематографа. Но всякое искусство, в котром мужская и женская природа подчинены какой-то цели (гражданской ли, эротической), а не напоминает о Вечности, «американизированно» и бесполо. Так что американизация кинематографа у нас началась не в последнее время. Она шла непрерывно от довоенных лобзаний учительниц с председателями колхозов и трактористами до сегодняшней бесчисленной со­вокупительной кинопохабели.

Пол не рога, чтобы им землю рыть. Пол — это настороженная, но не вы­пущенная стрела, это напряженный лук, но не пронзенная мишень. В европейской куль­туре пол не поражает цели, он поражает бесцельностьи. Европейская жизнь устроена так, что высшее проявление пола в ней — воздержание. Святой Франциск больше мужчина, чем Джакомо Казанова; Жорж Санд меньше женщина, чем Хуана Инесс де ла Крус.

Отсюда и драма гомосексуализма. Гомосексуальный порыв в огромной части расходуется на защиту права жить особой эротической жизнью, то есть права неприменения своего биологического предназначения.Поскольку талант пола погибает при зарывании,итог трибадства и урнингства не инополовость, а пресекшийся пол.Так что не надо делать расу из пидарасов.

Хотя гомосексуальность в конечном счете бесплодна, художник-гомосексуал не беспло­ден отнюдь и вовсе. Его сила в отстранен­ности, в том, что после русских формалис­тов называлось «остранением». Великое послание полов он принимает извне, вычувствывая его до последнего знака — то ли с ненавистью, то ли с тоскою. И если он не впадает в нарумяненное уайльдовское манерничание или в прыщавый бердслеевский сатанизм, ему открывается многое в челове­ке. То, что мы несем в себе и на себе как украшение или как бремя и замечаем лишь изредка в окружающих как разрозненные детали, он ищет в себе и наблюдает в других как цельный ландшафт. Таким был Марсель Пруст, таков был и Дерек Джармен, упокой Господь их печальные души.

Гомосексуализм отстоял себе место в рус­ской культуре, но никогда не был ее осно­ванием или стержнем. Преобладающая черта нашего народа — межеполовость, соедине­ние в отдельных особях сразу и женского и мужского начала. Герои и героини старорус­ских былин почти неразличимы по жизнен­ным проявлениям. Все эти Кирибеевичи и Кирбитьевны не только созвучны именами, но и равно многотельны, страшнозраки, рык-ливы, похотливы и членовредительны. «Я и лошадь, я и бык. Я и баба, и мужик» — приложи эти слова к музыке Глинки, полу­чится подлинно национальный гимн.

Причина межеполовости, как мне кажет­ся, не столько в биологии, сколько в при­вычке тихого противостояния силе и власти. Похоже, что власть в стране березового сит­ца устраивается по ангелическим образцам: во-первых, отрицая, что у нее есть пупок, не любя разговоров о своем земном проис­хождении и плотском родстве с кем бы то ни было (от норманнов и далее); во-вторых, издревле относясь к половой принадлежнос­ти подданных как к некоей скабрезности. Отсюда наш окологосударственный обиход. Где-то там обитают «медам и месье», «леди и джентльмены», «дамен унд херрен», здесь жительствовали прежде и вновь вернулись «господа», потесненные на время столь же бесполыми «товарищами». Свальный грех российского государства в том, что оно ни­когда не умело властвовать разделяя и всегда все валило в кучу, без зазрения пола и воз­раста.

Без зазрения возраста — на таком прави­тельственном фоне особо тягостно прозябание третьего пола, детей. Взрослые противо­поставляют государству игровую хитрость. Государство играет с ними в наперсток: ка­кой наперсток ни подними, под ним нет человека в его естественной определенности; человек, в свой черед, обманывает держав­ного партнера, пряча под каждой граждан­ской оболочкой, как под наперстком, две горошинки: мужскую и женскую, два естес­тва, и тем сохраняет возможность выбора. У детей выбора нет, они защищаются от жиз­ни не игрой, а привычкою к боли, выносли­востью в страдании.

Детский мир опасен и страшен. При всех сюсюканьях отношения детей жестки и жес­токи из-за внутренних напряжений и из-за социотоксинов общества, чье пространство вбирает пространство детства. Детское сущес­твование настолько строго, что взрослому едва ли по плечу его вынести. «Дети в подвале играли в гестапо, зверски замучен сантехник Потапов». Мир сантехникову праху, но са­мое страшное в детстве — это невидимые взрослым слезы, поскольку основная жестокость направлена детьми на самих себя.

Государственная идеология и обществен­ное мнение списывают издержки ребячьей жизни на неблагополучие семьи, мало кто видит, какие демоны сверкают огненным зраком из глубины казалось бы вполне устроенного от­рочества. В советском кинематографе Ролану Быкову удалось показать кош­мар так называемого благополучного детства. Поскольку несовершеннолетний советизм еще агрессивнее советизма взрослого, у нас мно­гие эмигрируют дважды: сначала из детства, потом из страны.

Однако большинство детей доживают до относительной зрелости и при этом никуда не уезжают. Получается так благодаря ис­ключительной детской живучести, стойкости в испытаниях. Детская жизненная стойкость по происхождению даже не биологична, она — космогонична. Ребенка защищает огром­ный запас любви, вложенный в него неведо­мыми высшими силами. Это не двуполое существо, как человек взрослый, это единая мужеженственная сущность, точнее всего о которой говорится устами Аристофана в платоновском «Симпосионе».

Слитность мужественности и женственнос­ти в ребенке создает настоящее энергетичес­кое чудо, подобное тому, что совершается в известных устройствах, когда две части заря­да, соединяясь, превышают критическую массу. Но детская любовь не разрушительна, наоборот, она защитительна. Она спасает того, кто ее заключает в себе, при погруже­нии на самое дно действительности. Дети долго сохраняют ясность взгляда и правиль­ность оценок, даже если их вовлекают в насилие и .извращения. Они любят родите­лей и близких ради них самих и ради самой любви, не по причине эдиповых комплек­сов, о которых нравилось разглагольствовать венскому либидокопателю Фрейду. Комплек­сы складываются из-за того, что жизнь перелопачивает саму любовь, а не ее пошлый перегной.

Оскорбления-перелопачивания любви начинаются сразу, как толь­ко детская любовь выплескивается наружу. Когда отбираются любимые вещи: «Выбрось эту грязную дрянь». Когда выпалываются любимые друзья: «Не смей водиться ни с кем из Петровых». Когда навязывается любовь через щипок: «Люби маму, папу, бабушку, дедушку, братика, сестричку. Держи руки, дрянь, по­верх одеяла. И поцелуй меня на ночь».

Потом наваливается так называемая педа­гогика, то есть детсадизм и сажание на шКОЛ. Общественное воспитание противо­естественно и бесчеловечно, все эти вытяги­вания в типичную струнку и в пионерскую линейку родственны древнекитайской систе­ме ращения детей в кувшинах и долбленых тыквах.

И еще одна сторона воспитания. Разделе­ние труда в России почти полностью отдало одно из самых ответственных дел на свете — попечение над детством — женщине, и это создает режим особого благоприятствования для теневых черт детского характера. Жен­щина редко простирает доброту на большие расстояния и по большим пространствам. Ее сочувствие хотя и не слепо, но близоруко. Ей необходимо приближаться лицом к тем, кого она жалеет. Прямо говоря, женщине лучше не доверять чужих детей (которых ей не хочется — подсознательно — присвоить) и тем более целые детские поколения. Она оберегает только тех, с кем соприкосновен­на не столько генетически, сколько чувствен­но и телесно. Чем дальше кто-то, чем он чувственно неразличимее, тем безразличней. Безразличие перетекает в жесткость, жест­кость — в жестокость. Женская жестокость в ее холодном свечении обратно пропорци­ональна видимости и прямо пропорциональ­на квадрату расстояния. Самая благородная воинская профессия — санитар, самая гнус­ная — снайпер. Обе профессии по преиму­ществу женские. Вблизи женщина источает жертвенность и милосердие, на расстоянии — жертвоносность и смерть.

Управляют этой страной мужчины с жен­скими генами, воспитывают ее граждан жен­щины. Казалось бы, это должно открыть для женщины русское сердце, но этого не происходит. Тем меньше в женщину мы верим, чем больше женщина у нас.

В этом усматриваю злую возместительную справедли­вость: на обществе, где самые обделенные существа после прирученных животных — дети, лежит отпечаток не женственности, но именно детства. Мы не феминизированы, мы инфантилизированы. Мы страна всенародных детских игр на запущенных лужайках. Наша военизированность — кто теперь не знает об инфантильности воинского умостроя и во­енного уклада? Пролезание в начальники — разве это не продолжение детской игры в казаки-разбойники? А детское увлечение секретами и взрослое помешательство на бессмысленной секретности? А наши душев­ные порывы «бьют — беги, дают — бери» — не воспитаны ли они старинным молодеж­ным действом «Бояре, а мы к вам пришли»?

Русские — дети, но по-своему. Английский Питер Пэн не хотел покидать детства, мы всю жизнь по-детски хотим поскорее повзрослеть. И до конца остаемся ребятенками, относясь к матерям как к отцам, к подругам жизни сначала как к матерям, потом как к мачехам и под конец как к приблудным старухам. В отцах видим начальников. Отцов — в начальниках (если вообще их видим).

Вот почему в нашем духовном достоянии так значительно все, что связано с детством. Но духовность не фотографирует то, что отражает. Ее высшее проявление — художе­ственная культура — скорее дополняет жизнь, чем повторяет ее. В мире изображений осо­бенно ярко и красиво то, что в жизни скры­то, бледно, а то и уродливо. Не потому ли, например, в американском кинематографе так убедительны положительные персонажи, а в советском — отрицательные, что в их жизни нет по-настоящему привлекательных героев, а у нас — по-настоящему привлекательных злодеев?

Детство в нашем высшем искусстве оли­цетворяет обетованную жизнь. Туда возвраща­ются во всеоружии нажитого опыта, чтобы найти и поднять то, что было обронено. Возвращают­ся вне тела (детское тело уязвимо причиняемы­ми извне страданиями, взрослое уязвимо смертью), возвращаются воплощенными в омо­лодившуюся душу к тому, во что воплощена сама душа, — к дорогим образам молодой матери, молодого отца, старого дома.

 

НАПИШИТЕ МНЕ

Используются технологии uCoz