Перестройка: веселый триптих


Российский Умострой

Знание-Сила, 9/95, с. 6-15


Предлагаемые суждения были, что называется, озвучены на заседании клуба «Свободное слово» в Союзе кинематогра­фистов России и за круглым столом в «Горбачев-Фонде». Они, нарядно контрас­тируя с сомнениями на их счет (в том числе и М. С. Горбачева), вошли в книгу «Перестройка. Десять лет спустя».


«Never bet the devil your head». E. A. Poe

He закладывай дьяволу головы». Э. А. По)


Картинка первая. Невольноотпущенники


Отношусь к политике, как к средней школе и к больничной холе, то есть как к страшному сну, в котором ты отдан в чужие неласковые руки и из которого так просто не проснуться. Оценивая перестройку политически, погружаешься в вязкий морок, где все величины условны, все значения относительны. Но если воспринимать изменения не соборно и кучно, не от лица и по поручению группы товарищей, а каждому по одиночке, лично от себя, обнаруживается беспримерная действенность происходящего.

Человеческие результаты перестройки больше ее общественных результатов (в том числе государственных).

Чувства отказываются верить, несмотря на умственные расклады и измерительные аршины, что русский человек способен так преобразиться за каких-нибудь десять лет. Открылся великий путь «из народа в люди (используя выражение известного гос-вольно-думовца С. Юшенкова). Мы были озлобленной, алчной, себя размалевавшей и своими же размалевками напуганной толпой, одинокой в холоде и мраке, которые клубятся за пределами нашего вечного полярного дня. Внезапно став частью большого мира, из одинокой толпы россияне (какое противное слово!) превратились в толпу одиноких.

Одиночество затягивает и кружит голову, люди отворачиваются от своего душевного ландшафта, как не смотрели бы вниз со смотровой площадки Эйфелевой башни. Иногда мне кажется, что разговоры о политических неурядицах, о том, куда политике идти, или, наоборот, лучше не ходить, все это жилетное пикетирование и пикейное жилетирование неразрешимых для отдельного человека проблем, эти «погони бесшабашных за несъедобным» (О. Уайльд) вызваны порывом отстраниться, даже отпрянуть от подлинных жизненных сдвигов.

И М. С. Горбачеву не легче ли принимать резкости и несправедливые оценки его реформ, нежели вникать в ту великую ломку внутридушевных стен, к которой он вольно или невольно многих подтолкнул? Но что бы там ни было, именно с этими для него в основном безымянными «многими» больше, чем с именитыми верно-неверными партийными соратниками, он отныне и присно связан судьбой.

Николай Гумилев писал о «темном ужасе начинателя игры», однако тот, кто помогал современникам, пересиливая каботажное жизнечувствие, уходить от обжитых берегов навстречу стихий (не при казенном такелаже, а под собственной оснасткой), тот может прямо смотреть в любые глаза. Настоящий преобразователь становится символом своего времени, и благодаря особому таланту оди-ночествования, способности противостоять воздействиям на себя, из чего, кстати, и проистекает плохой кадровый вкус: в приближении не самых способных, не самых лучших скрыта потребность свободы от окружения.

Логика одиночества распространя­ется за границы частной жизни. Когда всюду, куда ни глянь, белеют в голубом тумане одинокие паруса, перестают различаться сигналы наподобие «СССР», «социализм». Возвращается из-за горизонта частное, казалось, навсегда изгнанное общественным. Поднимается новый вымпел — «индивидуализм».

По давней российской традиции в слово «индивидуализм» вкладываются самые плохие смыслы. Между тем «индивидуализм» — этимологически это, во-первых, нераздельность, во-вторых — неотделимость.

Нераздельность. Человеки всегда и хороши, и плохи. Одно в них держится за другое. Оторви плохое — отнимется хорошее. Помните того, кто, хрипя и задыхаясь, схватился поутру с гайкой, обнаруженной на жизненно важном органе? Свинтил неудобный предмет — потерял другую полезную часть тела. Хорошо, что мы перестаем раздваиваться между идеалом и одеялом, бороться с собою или, наоборот, с собою сусальничать. Хорошо это или плохо, но так надежнее. И больше шансов удержаться за край едущей крыши.

Индивидуализм подкрепляет сопротивление внешнему натиску, создает внутреннюю ответственность. Чеченская война обнаружила «ростки нового, грядущего» в соотчичах, кото­рые теперь способны восставать против того, что их раньше поголовно обездвиживало и скукоживало. Солдатские матери укрывают своих детей, не боясь демагогии вокруг страшного слова «дезертирство». Комбат отказывается подставлять своих не обученных войне солдат под пули снайперов и снайперш. Лейтенант морской пехоты отдает должное доблести противника, заранее зная, как к этому отнесутся его не обученные рыцарству командиры. Каждый из этих людей принимает на себя последствия своих поступков.

В обществе, в отличие от природы, миазмы не стелются понизу, а поднимаются кверху. Ключевое слово для низового индивидуализма — стойкость, для верхового — стайность. Точнее, стайное оборзение. Похвальбы неправедным скоробогачеством, скандалы в фешенебельных отелях (валяй по всем пяти звездам!), милые рассуждения, что раз уж ответственный чиновник имеет свойство воровать (природа его такая), то надо установить под это дело таксу и, соответственно, делать отчуждения в пользу государства (у нас мошенники почему-то все сплошь державники). Спускается, допустим, некоторый господин, как Суворов с Альп, с трапа воздушного корабля на землю дружественной страны и первым делом приникает (буквально под наплывом естественных побуждений) к самолётному шасси. Возможно, возжелав подПИСАТЬСЯ под своим дружелюбием к инородцам. Тем более что на международном английском «peaceful» означает «миролюбивый».

От верхового индивидуализма не пахнет в точности тем же, чем не пахло от веспасиановых денег. Однако его носителям низовой наблюдатель многое прощает, только бы они не притворялись, не изображали из себя козу на барабане. Вот в чем корень обаяния и отмывателей денег, и омывателей сапог. А тот, кто при таком стиле существования вдруг впадает в небожительство, совершает большую ошибку.

Индивидуализм — это и неотделимость человека от общества, их взаимная равнозначность, партнерство. Партнерство предполагает равенство возможностей и прав, но когда соприкасаются единоличный гражданин и миллионотельный государственный Левиафан, равенство достижимо, только если сила обуздывает себя в пользу слабости. Гражданский индивидуализм и гражданское общество предполагают неизменную жертвенность общества в пользу человека, государства в пользу гражданина. Ничего подобного у нас как не было, так и нет. Здесь по-прежнему при всех случаях и по любому поводу власть прислоняется к силе, как к теплой печке, а трудности, порождаемые беспутством сильных, преодолеваются или усугубляются за счет слабых.

В этой связи едва ли что может быть опаснее следования социал-демократическому примеру. Полвека назад Людвигу Эрхарду удалось вывести страну из похожего на наше хозяйственного положения. Он уничтожил спекулянтские деньги (соответствующие здешнему «безналу»), государственные средства для производителей направил через массового потребителя, резко увеличив реальную заработную плату и все виды пособии, железной рукой взял за горло монополии, отняв у них возможность устраивать увеселения, подобные российскому «черному вторнику» октября 1994 года. Главными противниками Эрхарда были именно социал-демократы. Эрхард имел дело с герром и фрау Мюллерами, социал-демократы предпочитали общаться с «классами». Эрхардовской заботе о кастрюлях и курицах — по отдельности и вместе — проти-, востояла извечная эсдековская озабоченность «производительными силами» и сохранностью пресловутых I «ключевых отраслей». Может, не надо нам соцдемократизма? Тем более что российские реформаторы — Гайдар, Черномырдин с другими в том же мавроде — по сути, социал-демократическую линию и гнут. А выходит-то как хорошо! Остается молиться, чтобы не было еще лучше.

Впрочем, не будем бояться. Вдруг перемены не так условны и гадки, какими кажутся чем ближе с ними знакомишься? Все освежается, даже государство по-своему молодеет. Отовсюду течет во власть новый начальник. С новыми анкетными данными. Наползает из Тьмутаракани, налетает из Мухозвонска. Хотелось получше — получаем, какого всегда: отвратного много, приятного мало. Ладно, удовольствуемся и этим малым, все-таки он малый в своем роде не промах.

Новые данности, новые странности. Жизнь идет, а мы все такие же — меняемся и меняемся. Еще вчера плохим или хорошим было государство для человека, но это было его государство. Сегодня плох или хорош человек для государства, но это его человек. Гражданину пусть не прекрасного, зато смелого нового мира признание нужнее подаяния, от властей придержащих он ждет гуманизма, а не популизма.

Страна возвращается во всемирную историю, а в ней быть великим человеком важнее, почетнее и долговечней, чем быть великим президентом. Не с гальванизированным Советским Союзом, возрожденной Россией, но с гражданским обществом предстоит иметь дело тому, кто придет в политику, кто в нее вернется. Граждан не надо учить, им нужно служить. Всякие вымечтанные цели и научно обоснованные доктрины слабее личного примера, который может подать и политик. Это должен быть, это будет пример прежде всего человеческой стойкости и личной открытости.

При всех стыдных и страшных подробностях события последних лет служат уроком того, что человек — самое надежное и постоянное в на­шем сумбурном бытии.

В. Царев (ответ на реллику М. С. Горбачева): — Нет, я не зову сра­жаться с ветряными мельницами. Хоть государство — это яд, глупо от него отплевываться. Власть не следует опрокидывать, но нужно очеловечивать. Мешать ей вариться в собственном соку. Войну вредно доверять военным, и в политике опасно опираться только на политиков-профессионалов и на тех любителей, которые озабочены политикой как эротикой. Нужно искать подходы к общественному большинству, отстраненно воспринимающему политические ценности и властные игры.


Картинка вторая. Ожлобленные и оскорбленные


Едва ли, конечно, все к лучшему в этом лучшем из миров, чему учил Кандида легкодумный венерик Панглосс. Но мне близка такая точка зрения — и не только как практикующему культ-урологу. Во всяком случае, для меня в ней больше смысла, чем в многоголосом плаче о пору&ганной жизнью духовности.

Традиционная советская интеллигенция подверглась в ходе перестрой­ки тому, что можно назвать эффектом мумии. Надолго лишенная до­ступа света и воздуха, спеленутая по рукам и ногам, она удовлетворительно сохранялась в этих стесненных обстоятельствах — в них и благодаря им. Вынесенная навстречу солнечным лучам, соприкоснувшись с кислородом, вечная мумия становится пылью. Вас это удивляет? Для подростка весь мир подросток, но разве угасание единичных людей и ограниченных сообществ означает сумерки целой культуры? Когда некоторое поколение, украшенное заслугами и добродетелями (а также, соответственно, провинностями и пороками), подает свой уход не иначе, как всеобщее сокрушение, налицо особенность характера, которая у немцев зовется «Redeegoizmus», то есть «речевой эгоизм».

Интеллигенты-шестидесятники (всегда буду помнить, чему лично я им обязан) сегодня втянуты в драма­тический жизненный разворот: пре-

жде, будучи в цвету и в соку, они старались приспособиться к господ­ствующим силам, приручить их и просветить, теперь, уже увядая, шес­тидесятничество впервые за свое су­ществование не угадывает течения, а идет против него, противостоя силе обновляющегося российского умо-строя и мощи нового общественного мнения. Отчаяние слабости толкает на борьбу с непобедимым, на по­следний и решительный бой с соб­ственной тенью. Племя младое не­знакомое прислушивается к осталь­ным разве что вполуха, племя знако­мое и немолодое в ответ на это перестает слушать кого-нибудь, кро­ме себя. В зыбких переливах печаль­ного нарциссизма жизнь кажется прекратительной, но на самом деле она продолжается. Закат интелли­гентности (возможно, временный)'— не смерть духа, но его перерождение.

Интеллигент умствовал и учитель­ствовал. И в том, и в другом своих проявлениях он оставался существом зависимым, нуждаясь в эталонных истинах, положительных и отрица­тельных личных примерах. Потреб­ность поучать, сама по себе говоря­щая о внутренней неуверенности, преобразила зависимость от публики в страсть и недуг. Новый душевный уклад, который сегодня зарождается повсеградно и утверждается повсе-сердно, именно неинтеллигентен из-за его своедумности и самодостаточ­ности. Конечно, «новики» (и новые богатые, и новые бедные) в основ­ном изобретают велосипеды. Однако это их велосипеды, заманивать таких молодцов интеллигентскими штуч­ками все равно что курице, высидев­шей утенка, отвлекать приемыша от крейсирования в любимой луже. Как бы там ни было, лужа между поколе­ниями лучше пропасти между ними. При всех различиях интеллигентность и послеинтеллигентский умострой сближены общим порывом — на­встречу человеческому достоинству и прочь от подсечно-огневого су­ществования в безоглядном эгоизме.

Подобное уже случалось в евро­пейской истории. Вершина средне­вековья — время всеобщей переме­ны мест. Крестовые походы взрос­лых и детей, паломничества, купе­ческие странствия, сведение лесов, осушение болот — человек пребы­вал в постоянном движении, но в своем воображении он искал проти­вовес корчеванию и кочеванию, меч­тая о защищенной оседлости. Только небольшая часть людей эпохи вошла во вкус того, что было, а не того, что должно быть. Босоногие ирландские монахи, путешествующие монастырские книжники восприня­ли движение как жизненную цен­ность, а не как плату за жизнь. Они доверились знамениям времени и, открываясь переменам, открылись самим себе.

Долог путь от средневекового за­падно-европейского образования до современного российского новика. Чело последнего не избороздила уче­ность. Сумма, которой ему хотелось бы овладеть, это совсем не сумма знаний, якобы выработанных чело­вечеством. Тем не менее он непло­хой, он даже хороший. Он более цельный, новый русский человек. В нем нет двоения между книжным и нижним (зазором, в котором сам черт ногу сломит). Заключая в себе меньшую опасность для сил преис­подней, он, однако, не встает на сторону и ангельской рати. Есть что-то блевотное в открытости, с кото­рой, например, пребывая где-нибудь на борту речного судна, расковав­шийся плебей в интервью почти од­ноименному журналу обсуждает лю­бые окружающие его проблемы — от навигации до мастурбации. Но ведь это публичное обговаривание того, что безмолвно и приватно (часто как бы в тайне от себя) обделывал или обдумывал почти каждый советский интеллигент.

Советский интеллигент уходит, не столько вытесняемый новыми рус­скими, сколько из-за изменения ок­ружающей культурной среды. Когда в культуру стали возвращаться реп­рессированные имена, началось нечто большее, чем простое восста­новление справедливости. Химеро-идная, бастардная культурность, от­ступая перед столбовыми культуро-носителями, уходит не в тень — во мрак небытия. Судьба социнтелли-гентности, кровно связанной с со­ветским же химеризмом, показывает: в живой культуре, как и в сухой теории, не соблюдается принцип со­ответствия, не все предыдущее ста­новится частью последующего. Но зато подтверждается принцип фаль­сификации: действительно живое

умирает с исчезновением необходи­мых условий. Культурный советизм — не призрак в опере, а плотская данность. Что он парадоксальным образом и подтверждает, растворяясь в новых воздухах.

Советский интеллигент исчезает в подпространстве еще и потому, что он впрямую зависел от самовластья. Старожилы помнят, как некий зной­ный юноша со взором горящим, меч­татель и чудак, пророчил пришест­вие в послесоциалистическую Рос­сию авторитаризма, основываясь глав­ным образом на известном со времен титулярного советника Аксентия Ива­новича господина Поприщина осно­вании, что в Испании непременно должен быть король (или генералис­симус). Не сбылись сии пророческие слова. Заместо генералиссимусов гря­дет в российскую власть иной народ, иная сила. Помню, Н. Я. Эйдельман в последнем с ним разговоре между прочим предложил найти название для приблатненных корпулентных ре­бят, которые табунятся сейчас во­круг кремлевских кормушек. Я ска­зал: «Битюгангстеры». Он улыбнулся: «А я выражусь проще: жлобы». Дей­ствительно, власть сильно ожлоби-лась, и эта ожлобленность государ­ственной кошки отливается у интел­лигенции мышиными слезками.

Что есть жлоб? То, что он может съесть, включая и все поглощаемое вместо пищи духовной. Жлоб — су­щество, которое для сушки собствен­ных тапочек спалит любой чужой обувной магазин (склад, фабрику и так далее по мере расширения власт­ных полномочий). Всякие извилины духа для него чепуха, именно из-за их негорючести. В споре Ульянова с Лениным, «что есть интеллигенция, мозг нации или дерьмо?», жлоб за­нимает примирительную позицию: «Мозг нации — это дерьмо». Чего бы не обещало жлобовластие, оно никогда не будет покровительство­вать интеллигентности. Меценатст­во — авторское дело. Жлобовластье безлично и стайно, любое его шеве­ление, вплоть до поездки с работы на дачу, превращается в собачью свадьбу. Во жлобовластьи социа­листической интеллигенции не к чему и не к кому подлаживаться и подле-щиваться, меж тем в интеллигент­ских либералах и консерваторах скры­та потребность в попечительном дес-

поте. От властителя они ждут щед­рого «монашества властолюбия» (А. И. Герцен). Чтоб сам ходил в старой шинели, спал под солдатским одеялом, а верному деятелю науки, образования, культуры жаловал бы государственные премьицы.

Многие ли шестидесятники отка­зывались от презренных сребренников тоталитарности типа членств в творческих союзах, почетных званий и персональных пенсий? Сколько свободолюбивых литераторов пере­живают распад Союза писателей СССР как неизбывную трагедию! Творцы движущихся картин прини­кают к восстанавливаемому кинема­тографическому братству, как обита­тель Садового кольца, воротясь с альпийских лугов, приникает к вы­хлопной трубе автомобиля.

А как сурово хмурят брови академики сталинской Академии наук, если кто-то нахально сомневается в их праве быть великими учеными по назначению! Научная и образователь­ная среда вообще остается послед­ним прибежищем сталинизма. Здесь все сохранилось: пафос заурядности, комбедовский коллективизм, презре­ние к академической автономии, искательство перед властью, красно-профессорство, начальническое узур­паторство и чинонакопительство. Ни с кем ожлобленному чиновнику не бывает так вольготно, как с ученым сословием по причине, среди проче­го, натурального обмена степенями и званиями. Недавно принято поста­новление, которое позволяет началь­никам титуловаться старшими науч­ными сотрудниками и профессорами без всякой лабораторно-аудиторной тягомотины, только потому, что они начальники. И тишина. И все до­вольны — не подвижкой ли какою-никакою? Ведь ничего подобного не было ни при Сталине, ни в послесталинском застое.

Вот такова-с противная жизнь: что в ней нынче удерживается, то неин­теллигентно, а что интеллигентно, то неудержимо. Интеллигентность ухо­дит, но разве уход это обязательно исчезновение? Маятник движется, и что действительно существовало, было на самом деле по-иному, но будет вновь. «Мы не в изгнании, мы в послании». Вернемся, упрочась в основах. На чем стоим, к тому и придем.



Картинка третья. Белые клоуны


Мы ленивы, но не нелюбопытны. Например, путаем Францию с францисканцами, но отем и другим интересуемся. По­беждает, допустим, в трудной, но довольно веселой борьбе за тамош­нее президентство г-н Жак Ширак — и начинаются здесь разговоры: а не пойти ли и нам по тропинке, про­топтанной генералом де Голлем, не срисоваться ли с французской мод­ной картинки. Не знаю, не знаю. Конечно, де Голль был на выдумки хитер, но наша планида иная, ни о каких выдумках тут речи быть не может. Отечественная история со вершается не под знаком выбора, а под знаком рока. Ни одна из выду­мок у нас до ума не доводилась. Даже такая всеми любимая, как ре­форма П. А. Столыпина.

Когда подымаются разговоры: вы­брать ли для преобразовательных нужд одну из наличных околовластных групп или ждать, чтобы поднялись новые элиты, хорошо бы приутих­нуть, да оглядеться: а есть ли вообще в российской округе хоть какая, пусть самая заваляще нькая, но подлинная элитка? Я грубый человек и думаю, что элит в европейском смысле в России нет и покамест быть не мо­жет. По причине того, что зато у нас самая настоящая демократия, по ка­честву и безобразиям ничуть не сла­бее афинской.

Было дело, и Алексис де Токвиль с другом, шевалье де Бомоном, спла­вав в Американские Штаты, оценил на глазок (смотрок!) местные поли­тические обычаи и нравы, которые де Токвиль затем в своей книге за­клеймил словом «демократия». Буду­чи очень умным, граф впоследствии жалел о несдержанно­сти на язык, но слово и воробей, как известно, относятся к разным отря­дам пернатых... Между тем, американоштатские расклады власти не толь­ко не демократичны, но и созданы для того, чтобы противостоять влас­ти демоса, то есть народа. В Соеди­ненных Штатах сложилась предста­вительская система властных отправ­лений, когда политики-профессионалы действуют в интересах тех, кто занят делами более почтенными — от хирургии до ассенизации,— и в парламентские тонкости не вникают. В основу положена мысль, по-мое­му, очень здравая, чтобы не сказать гениальная: дабы дать народу то, что ему нужно, нельзя позволять тому же самому народу забуряться не в свои дела и творить, что заблагорассудит­ся, включая законы и указы.

Конечно, для таких властных игр нужны профессиональные команды с .длинными скамейками запасных. Они и называются политическими элитами. Правят элиты — есть неправящий демос. Есть правящий де­мос — нет неправящих элит, но зато есть режим власти, который пол­ностью заслуживает старинного гор­дого наименования «охлократия». Вот как сейчас у нас в России.

Охлократия — власть охлоса, то есть тех представителей большинст­ва, которые правильно чувствуют, что власть это самое легкое и при­быльное занятие для всех, у кого годова не на плечах, а руки растут из того же места, где голова. Такие и пропихиваются в столицу из Курятий и Бурил, а также — еще раз предупреждаю — налетают из Мухозвонсков, ползут из Тьмутараканей. Это очень шустрые, но не очень породные и не очень благородные зверюшечки, весь их напор вы зван инстинктом выедания чужих кормушек. Узурпация, как и было ска­зано.

Если они не народ, то кто же тогда народ? Во всяком случае, они уж точно простой народ. Простой народ деколебим, неистребим и способен к комкованию без малейших призна­ков единотельности. Простые люди ищут друг друга, чтобы слипнуться, .как лягушиные икринки. Икринка к икринке, а не, например, икринка к .водяному цветочку. Вот почему глав­ные простые люди выбирают себе советников не из сократов или аристотелей, а из самоходных бронежилетов, «двуногих и лишенных перь­ев».

«Взгляни на первую лужу, и в ней найдешь ты гада, который всех про­чих гадов превосходит и затемняет». Выплыв в ряску из природного ила, новики (вспомним отличное старое слово) из простых не только вытесняют тяжелые воспоминания о своей прежней жизни, но и подсознатель­но стремятся сохранить саму эту жизнь — для других. Для других. Это нужно их неразвитому воображению, чтобы не только помнить, но и ви­деть, откуда они вырвались. Прави­телям из бедных душевно необходи­мо, чтобы бедных в стране было больше, поэтому они строят дачи себе и мемориалы — никому. Дай всем наесться, напиться, обуться — от чего же тогда кайфовать. Тогда, пожалуй, и вовсе не полезет в горло и без того непомерный уворованный кусок.

Оттого именно, что им вкуснее ворованное, простоначальники ни­когда не будут державниками. Как не были и не могут быть державниками неначальствующие бедняки.

Не смот­рите, что у нас то и дело слышны крики: «За державу!!! За державу пасть порву!» Кричат не потому, что в государство влюбились, а потому, что хочется иногда порвать немного пас­ти. В нашей стране государственни­ков нет ни вверху, ни внизу, ни посередке. Потому что воруют. Или терпят это. Или на это плюют. Тако­вые прелести в совокупности и на­зываются поруганием права. Право у нас беззащитно. Пожарная машина красная, огнеопасная. Где пожарная машина, там почему-то пожар. Где милиция, там обязательно преступ­ление. Восходит над горизонтом про­курор — жди беззакония. (Шутки — это я так беззлобно шучу.)

Голос не подымается осуждать бес­правное большинство за его проти­воправность. Государство охотится за большинством, как щука за пескаря­ми, так неужели этим пескарям нуж­но лезть с поцелуями к этой щуке?

Элиты — настоящие элиты, под­черкиваю, а не наличное фуфло — воспитуют державность даже в про­тивостоянии ей — благодаря элитной чести. Дуэль, возьмем частный слу­чай, деяние наказуемое, но чувство принадлежности к сословию (насто­ящей элите) — а такое чувство и есть честь — не допустит и мысли от нее отказаться. Государство накажет за дуэль, но накажет уважительно, и тем самым вызовет уважение к себе и тем же самым подтвердит защити­тельную силу чувства чести, а следо­вательно, и ценность принадлежнос­ти к сословию-элите.

А что приходится наблюдать? Некий лампасоноситель, подвизаясь на поприще, где раньше без чести шагу ступить было нельзя, ходит без нее туда-сюда-обратно, выступая, словно пава (ласково-уважительное от Паша), на ходу постреливая в лебедей,, и врет без зазрения совести. Уличае­мый со всех сторон, не краснеет, не моргает, а оборачивается несколько раз вокруг себя на каблуке и расска­зывает завлекательную историю о самолетах-бомбовозах и ласковом старичке-боровичке из запредельных душных стран (тоже, думаю, совран­ную от первого до последнего слова). Впрочем, что это я такое говорю: «врет». Элита не врет, она вдумчиво конспирирует.

Конспирируют рыбкины в мутной водичке. Конспирируют черномыр­дины в облаках веселящего их газа. Конспирирует президент, нежно ле­печа на лужайке в молодой сочной поросли мертвоглазых, кривоухмылочных лю­бителей чубайсикловых вело­сипедиков и прочих педиков.

Кстати, попробуйте-ка, перекрестясь, поворошить эту молодую поросль. Племя, так сказать, младое, незнако­мое. Что из этого выйдет, чего будет! А что будет? Отвечаю сразу: будет что всегда.

Внимание — теория. Взойдем ненадолго на кафедру.

Ход часов зада­ется маятником, ход культуры зада­ется законом маятника. Определю его так. В культуре, как и остальной природе, первоначальные формы появляются случайно. Но случайно-рожденное уже обязательно произве­дет на свет свой антипод. Культура жаждет равновесия. Маятник непре­менно откачнется, и совершит он это с тем большими силой и быстро­той, чем дольше он находился и чем сильнее удерживался в исходном положении.

От вышесказанного перехожу к нижеперечисленному. Раз у нас на родине труда долгие лета правили

лица плебейской национальности из провинции, бесчестные, генетически голодные и неумытные,— то сейчас кто, наконец, должен объять своим, попечительством необъятную нашу державу? Правильно: еще более про­винциальные, со стыдом и совестью, необнаружимыми даже радиоизотоп­ным способом, у которых жажда желудочной мести сопоставима с пожаром в тайге или на буровой. В

стране, где любые законы лопаются наподобие воздушных шариков, не­ужели будет действовать какой-то там закон Маятникова?

Давно войдя в поколение отцов, наблюдаю: настрадавшись в детстве от родительских безобразий, многие заставляют своих детей переживать то же самое. Очевидно, что они не только терпели боль, но и, завидуя возможности ее причинять, ждали своего часа. Ж.-П. Сартр писал: «Дети это идолы, которых взрослые творят из собственных разочарований». Бед-ный, старый, глупый, бездетный Сартр!

Куда лучше понимал дело другой философ: «Бабушка, ты умрешь? — Умру.— Тебя в землю закопают? — Закопают.— Глубоко? — Глубоко.— Вот тогда я буду твою швейную ма­шинку вертеть!»

В разные дела по-разному, но в политику молодняк идет только с бабкиной швейной машинкой под мышкой. Помню, на рассвете пере­стройки пришла молодежь из Народ­ного фронта в институт. Принимали их в конференц-зале. Время было теперь уже легендарное, никакие президиумы не признавались. Места под это дело были, однако они пустовали. Можно сказать, зияли пустотой. Так вот, молодые демокра­ты посидели-посидели на одном уров­не с институтским населением, по­мучились, да и вспорхнули разом наверх за длинный ломберный стол. Я тогда первый раз сказал себе: «Эге!»

Одного из тогдашних молодцов то и дело наблюдаю по ящику в Думе. Чем занят, непонятно. Но, кажется, уже не демократ. И явно не мучает­ся.

Гете в «Поэзии и правде» — ишь как расцитатилось! — говорит: «Ког­да мне было пятнадцать лет, всему миру было пятнадцать лет». И на­оборот, что сказать про молодых людей, по словам которых полити­ка — грязное дело, первоначальное накопление — обязательно воров­ское, убитых журналисток — пусть убийцы и хоронят, без грабежа ог­рабленных — с места не стронешься, одна русская державная идея — сто­ит всех чеченских пастей, вместе рватых?

А сказать про них Надо, что они белые клоуны. Политик всегда кло­ун, иногда рыжий, иногда белый.

Политические ветераны изображают иногда рыжих (других народ не лю­бит), но при педой возможности вдевают руки во все шесть рукавов тувинского расписного халата и рез­ко белеют. Молодым этого не надо — в смысле белеть, они и так исключительно белые. Белый клоун, он ведь какой? Он серьезный, воору­женный передовой капиталистиче­ской теорией XVIIXVIII веков и очень опасный. Он пришел не нра­виться, а справиться: «Плохо вам, говорите (Плям-плям). Правильно (Плям). Потерпите, будет еще хуже.» (Улыбочка, занавес.)

Белый клоун не только угрожает, он прикрывает глазки и учит, куда чего вкладывать, чтобы никому ни­чего не досталось.

И еще он лезет, куда его не про­сят, чтобы все и вся умиротворить. По-своему, конечно. Как он это по­нимает. Каждый белый клоун, пони­маешь, творец чуть ли не идей. Дело нужное. Должен же кто-то откры­вать, что снег при определенных ус­ловиях падает с неба на землю (или наоборот?).

Что особенно бросается в глаза, так это рекордная необаятельность белых клоунов. Всякие Клинтоны, при их недочетах и недостатках, довольно представительны — естественно, с целью охмурения избирателя и налогоплательщика. А почему меня, налогоплательщика, а если переду­маю, то и избирателя, никто не ох­муряет? Даже не пытается? Наобо­рот, появляется передо мной некто в демонском виде, несет околесицу, да еще смеется в лицо кровавым сме­хом?

Ой, сам сказал про кровавый смех и сам испугался. Это знак: надо по­дальше держаться и от старых элит, и от молодых клоунов. Потому что ловить тут нечего: будущее явно в другом месте, здесь же ни птиц, ни троек.

Нужно самому выбирать дорогу из тех дорог,

что, по замечанию Н. В. Гоголя, расползаются, словно раки.

Так и быть, поползем вместе с рака­ми.

Поползем, а элита, конечно, поедет.

Элита едет — где-то будет?

________________


Автор - наш лауреат 1993 года, профессор Вадим Юрьевич ЦАРЕВ - философ, культуролог. Эссеист. Возмутитель академического спокойствия. В его текстах чинная научная благопристой­ность постоянно взрывается стилис­тикой острой интеллектуальной и сло­весной игры (прим. ред.)



НАПИШИТЕ МНЕ


Используются технологии uCoz