Сильная власть — последствия для культуры

Искусство кино,  3/2001, с. 150-174

В рамках XXII ММКФ состоялся традиционный политико-культурологический симпозиум, проводимый журналом «Искусство кино». Выступавшие на нем специалисты обсудили проблемы самоидентификации российской культуры в условиях усиления государственной власти в стране.

Участвуют: Д.Дондурей, А.Привалов, А.Левинсон, М.Чудакова, М.Гельман, И.Золотусский, В.Семаго, М.Швыдкой, В.Царев, М.Туровская, Д.Драгунский, О.Аронсон, М.Арбатова.

Даниил Дондурей, гл. ред. журнала «Искусство кино»

Тема нашего симпозиума «Сильная власть — последствия для культуры». Она сформулирована достаточно про­вокационно, так же было и в прошлом году, когда мы с вами обсуждали тему «Интеллигенция — за социализм?».

В 1999 году проблема «нового со­циализма» представлялась весьма акту­альной. Казалось, что существует уже общественный консенсус по поводу неизбежности воровства, несправедли­вости и убеждения, что ничего хороше­го Россию не ждет.

Прошло несколько месяцев, поя­вился Путин, и идеологическая по­стройка «нового застоя» была словно бы стерта какой-то всемогущей рукой. Страна вдруг смирилась с неотвратимо­стью либеральных реформ; из общест­венного сознания исчезло любимое хо­зяйственниками определение «радикал-реформаторы»... Все это произошло как-то само собой. Никто ничего не об­суждал, не инструктировал обществен­ное мнение. Люди в какой-то момент смирились со вторым этапом привати­зации. Из оставшихся 24 тысяч государ­ственных предприятий 22 тысячи будут приватизированы в ближайшие два го­да. Начинаются социальные реформы — образования, коммунальная, пенсион­ная. Путин идейно разоружил коммуни­стов, отнял у них монополию на защиту народа, на любовь к Родине.

Но интересно, что при такой выра­щиваемой на наших глазах идеологиче­ской модели ничего не говорится о человеке. Путин практически ни разу не произнес слово «культура», в том числе и в Послании к Федеральному собра­нию и стране. Отсутствует механизм состязательности ветвей власти, нет анализа целого ряда проблем, связан­ных с соотношением государства и общества в варианте «открытое граж­данское общество». Не обсуждаются такие темы, как мотивационные ресур­сы, тупики массового сознания, модель предполагаемого развития России. Этих сюжетов в общественном мнении вообще нет.

Сформировалась половинчатая, очень странная доктрина (или ее на­броски), при которой либеральная эко­номика, как кажется, есть, элита на нее согласна, сильное государство тоже вроде бы строится, а мировоззренче­ской доктрины еще нет. Есть лишь не­кие неопределенные знаки, какие-то противоречивые жесты.

Что такое, например, проблема «либерализм и православие»? У нас ведь не было Реформации. Правосла­вие и инакомыслие, мировоззренче­ская терпимость... Наша интеллиген­ция это не обсуждает. Телевидение — самый важный источник представле­ний о жизни — об этом молчит.

Творческая элита, так я называю ту часть элиты, которая занимается про­фессиональным, то есть за деньги, рас­пространением общественно значимых смыслов, тоже ведь не предлагает ка­ких-то серьезных жестов, обращенных к участникам второй модернизации.

Есть стереотип восприятия прези­дента интеллигенцией: кагэбэшник, а значит, враг свободы, насильник, зна­чит, противник оппозиции, убивец культуры. Мы видим, как обрадовалась интеллигенция, как она оживилась, ко­гда возник образ потенциального на­сильника. Стало легче дышать, думать. Приходи, властитель, запрещай, боль­ше запрещай, оказывай хоть какое-ни­будь заметное давление.

Одна из главных тем нашей дис­куссии — тема страха. Не рано ли мы начали бояться власти? Какие сущест­вуют формы наших многолетних, при­вычных, удобных и при этом фантасти­чески продуктивных страхов? С другой стороны, что такое свобода? Как она понимается сегодня? Существуют ли какие-то принципиально новые версии отношений с властью?

Серьезная проблема. Она не может быть однозначной и простой. Государ­ство сильное, но мы прекрасно пони­маем, что при этом оно очень слабое. Сильное, но небогатое, то есть на са­мом деле несильное. То есть такое, ка­ким хотел бы видеть его каждый интел­лигент в России, — не имеющим своих целей, никогда не противостоящим ху­дожнику, находящимся в сложных от­ношениях с массовой культурой и в легких — с авторской.

Хорошо, когда дают много безвоз­вратных денег. Это правильно, сильное государство так обязано поступать. Но все остальное должно существовать в системе самозаказа.

Я видел мало фильмов, которые бы интересовались здоровьем общества. Большая часть художественного произ­водства направлена на описание болез­ней, что утверждается как самодостаточ­ная интеллектуальная, содержательная и эстетическая задача.

Новая страна — это, конечно, но­вые идеи, новые ценности, проекты. И не только политические. Проблема в том — и я хотел бы это подчеркнуть, — что элита, по крайней мере художест­венная, не готова, не согласна и не за­нимается проектной работой. Нет даже попыток перекоммутировать общест­венное мнение, устроить своего рода тендер на разные модели и концепции развития страны. Осознать их именно как разные. Наши партии очень размы­ты. Мало кто способен осознать разни­цу между ними.

В XXI веке не работают старые подходы, старые ресурсы — ресурсы территории, природных богатств, про­изводства самого по себе. Мы вступаем в эру создания виртуального продукта,

связанного исключительно с интеллек­туальным трудом. Насколько мы в этом смысле конкурентоспособны? Если на­ше масло, колбасы или соки еще имеют шанс конкурировать с европейскими продуктами, то понимаем ли мы, что происходит в сфере конкуренции твор­ческих продуктов? Участвуем ли мы здесь в международном разделении труда?

Безусловно, реальная власть — это, конечно, не армия, не президентские структуры, не секретные службы и не прокуратура, даже не экономика сама по себе, не деньги. Власть — это конт­роль за интерпретацией реальности. И тот, кто определяет интерпретацию, кто наполняет головы десятков милли­онов людей теми картинками, которые распространяются так или иначе через средства массовой информации, тот контролирует саму жизнь.

Вот у правозащитников, против­ников советской власти социокуль­турный проект был и в каком-то гнию­щем варианте сохраняется. А «новые люди», о которых так печется журнал «Эксперт», не имеют собственного ки­но, соответствующей отечественной литературы, театра. Они только что на­чали получать под свою опеку престиж­ные досуговые учреждения. А ведь это та самая Россия — 10 процентов на­селения, — которая вытянет всех ос­тальных.

Или возьмем потрясающую, чисто российскую систему умолчания о фун­даментальных проблемах нашего сов­ременного бытия — об участии в меж­дународном разделении труда, о надви­гающемся конкурентном обществе, о причинах консервации феодализма в России...

Итак, хочу напомнить четыре ос­новных вопроса, которые мы намерены обсудить.

Первый: сильная власть всегда оказывала существенное давление на культуру. Однако в противостоянии именно сильной власти создавались истинные ценности, формировалась та энергия противления, которая в 90-е годы была обесточена, и мы мало чем можем гордиться в самое, казалось бы, благоприятное для развития нашей культуры время. Действительно ли тя­жело художнику жить и работать в ус­ловиях свободы?

Следующий вопрос: может ли сильная власть форсировать проведе­ние второго этапа либеральных ре­форм. Возможны ли у нас пиночетовские варианты и в какой форме? Како­вы их перспективы в такой семиотиче­ски развитой стране, как Россия, где все произрастает, как известно, из слов? Это очень серьезная проблема: способны ли мы вообще идейно и ми­ровоззренчески обеспечить очередную модернизацию системы, которую нам предстоит провести?

Третий вопрос: считаете ли вы, что сильная власть в России не потерпит (или потерпит) существование инако­мыслия, без которого либеральные ре­формы невозможны? С другой сторо­ны, каковы интересы в сфере культуры мощнейших и активнейших современ­ных феодалов — всех этих промышлен­ных баронов и удельных князей? Какие здесь есть ресурсы сохранения доволь­но продуктивных контркультурных процессов?

И последнее. Мы хотели бы задать внутрицеховой вопрос. Никто из пред­ставителей власти не сумел предъявить хотя бы какие-то разумные доводы для уничтожения Госкино. Зачем это было сделано? Что за этим стоит? Никто не сумел привести ни одного разумного довода. Пресса наша тоже, как вы знае­те, с этим анализом не справилась.

Так что попробуем сегодня мы с вами все это обсудить.

Александр Привалов, зам. гл. ред. журнала «Эксперт»

Человек, расположенный к собрав­шимся здесь, скажет, что мы обсуждаем мифы. Человек менее расположенный скажет, что предмет нашего обсужде­ния — блеф. Что такое «доктрина Пути­на», не знает никто. У меня большое со­мнение, что это всерьез понимает и сам В.В.Путин.

Относительно культуры... Конеч­но, люди здесь собрались серьезные, готовые дать более или менее внятное определение этому интересному поня­тию, но готов поручиться, что никто не сможет показать пальцем, где начина­ется и заканчивается культура здесь и сейчас. Таким образом, мы пытаемся обсуждать взаимосвязь двух крайне расплывчатых категорий.

Причем, заметьте, с культурой свя­зана еще одна очень интересная осо­бенность. Я не могу назвать другую об­ласть человеческой деятельности, оценки которой столь разнились бы в зависимости от того, делают их изнутри

или снаружи. Если мы говорим «двор­ники», то и внутри сообщества дворни­ков, и вне его все понимают, о чем идет речь, примерно одинаково. Но если мы говорим о культуре, то изнутри — это десятки тысяч членов творческих сою­зов. Снаружи же под словом «культура» понимается пять имен. Это принципи­альная разница. Изнутри и Подолин-ский, и Туманский — это поэзия, а сна­ружи поэзия — это Пушкин. Таким об­разом, тема наша становится еще более расплывчатой и ускользающей.

Мне представляется, что никаких особых, отдельных проблем у культуры сегодня нет. Я попытаюсь это обосно­вать, исходя из того, о чем говорил Д.Дондурей. Главный тезис: вот, дес­кать, новый гарант не употребляет сло­во «культура» в своих программных до­кументах. Прошу прощения, а слово «стоматология» он употребляет? И кто-нибудь из стоматологов собирает по этому поводу симпозиумы?

Президент не говорит о культуре, потому, во-первых, что руки не дохо­дят, во-вторых, дело темное, а в-треть­их, ведь и проблемы-то нет. Единствен­ная проблема, которая определяет тру­дности культуры, как и многих других областей, — страшная нищета. Страна безумно нища. Компакт-диск у нас стоит примерно 10 долларов. Это нор­мально. Во всем мире так. Но если у тебя средняя зарплата 70 долларов, компакт-диск становится предметом роскоши. Я вот постоянно слышу по радио объявление, что в Москве идет какой-то спектакль: звездный состав, блестящая режиссура, изумительная сценография, билеты — от 100 рублей. Ну не может билет на такой спектакль стоить 3 доллара! Однако для нашего зрителя и это безумно дорого. Вот та­кой парадокс.

Итак, основная проблема сего­дняшней культуры состоит в фантасти­ческой, неестественной, нестерпимой нищете потребителя. И обсуждать ка­кие бы то ни было проблемы культуры сверх того... Да, в профессиональной среде, внутри — наверное, можно. На­ружу лучше, по-моему, не высовывать­ся. Не поймут. Потому что среди пос­ледствий этой самой нищеты, царящей в стране, захирение культуры не есть самое страшное. Еще более динамично хиреющее образование, на мой взгляд, несопоставимо страшнее.

И все же каковы следствия этой ни­щеты? Следствием ее стало то, что из всех искусств для нас не только важнейшим, но и единственным сделалось те­левидение. Потому что оно бесплатное. Что оно лепит, то и хорошо, и ничего другого никому не надо. Ведь потребле­ние каких-либо культурных яств — это вопрос привычки. Если ты по причине безденежья или по каким-то другим причинам в течение нескольких лет не можешь позволить себе слушать музы­ку, ходить в кино, в театр, покупать книги, ты отвыкаешь это делать и уже не привыкнешь никогда.

В этом свете проблема отношений культуры с властью выглядит довольно просто. Культура всегда возникала на «дельте» — на небольшом превышении того, что более удачливый индивидуум нагребал в свой личный кошелек над прожиточным минимумом. Культуру должен кто-то оплачивать. Оплачивали ее те, кто сумел нагрести. Поэтому ког­да была сильная власть, причем иногда далеко не либерального толка, процве­тала и культура. Например, достаточно сильные бандиты были князьями в эпоху итальянского Возрождения, они накапливали достаточно большую «дельту» и на эти деньги кормили очень неплохую культуру.

В этом смысле и надо себя спро­сить: на чьи деньги мы хотим возрож­дать культуру? Если на деньги населе­ния, что было бы более либерально, — это одна песня. Если на деньги власти, то совсем другая. Тогда нам надо более внимательно следить, насколько власть сильна, сколько она накопит в своем властном кошельке и скольким готова будет поделиться. Но в силу чисто мест­ных, локальных факторов я бы тут особых надежд не питал. В Москве су­ществовала довольно сильная власть (в Москве, а не в России). Ну и посмотри­те на ту культуру, которую эта власть кормила! Нравится? Хорошо. Не нра­вится — терпите.

Значит, если мы хотим, чтобы культура возродилась, как ей подобает, на деньги людей, культуру потребляю­щих, то надо прежде всего вырваться из нищеты, надо, чтобы эта самая «дельта» появилась не только в руках чиновни­ков, но и в руках населения.

И тут встает вопрос, о котором то­же говорил Дондурей, — вопрос либе­ральных реформ. Я далек от того, так сказать, оголтелого оптимизма, кото­рый выказал по этому поводу Даниил Борисович. Мне вовсе не кажется, что проблема либерального реформирова­ния экономики так уж абсолютно ре­шена, что все так уж соединились в едином порыве эти либеральные реформы проводить. По-моему, ничего подобно­го не происходит. Я думаю, что те, кто не особенно следит за экономическими вопросами (и правильно, это тоже дело профессионалов), даже не заметили, с какой легкостью Государственная ду­ма, полностью контролируемая крем­левской администрацией, практически торпедировала самую бесспорную часть из всех намеченных реформ — на­логовую. Ее просто искалечили. Так что будут ли либеральные реформы, я, честно говоря, не знаю. Какие-то тело­движения — да, уже демонстрируются, вероятно, будут демонстрироваться и в дальнейшем. А степень их успешности я предсказывать не берусь. По крайней мере, судя по тем частным событиям, которые ежедневно украшают страни­цы газет и экраны телевизоров, трудно говорить о каком-то особом повороте к либерализму. И простите, я, может быть, произ­несу совсем банальную вещь, но нужно же отдавать себе отчет в том, что либе­ральная экономика — не пряник медо­вый. Это, в сущности, борьба всех про­тив всех: «Жук ел траву, жука клевала птица, хорек пил мозг из птичьей голо­вы»... Вот так оно было, есть и будет. Либеральная экономика отличается от джунглей не тем, что в ней все мирно и хорошо, а тем, что в ней есть некие ми­нимальные правила: убивают не до смерти. Либеральная экономика, если угодно, это тайский бокс: да, в шлемах, да, в рукавицах, но ногами бьют тоже. Происходящее у нас сегодня — это по­ка бокс без перчаток. И события, свя­занные с нашими, прости Господи, олигархами, мало напоминают поворот к либерализации экономики. Дай Бог мне ошибиться, но либерализация эко­номики нам пока что не гарантирована.

Однако допустим, что власть за­винчивает все мыслимые гайки полити­ческие, выстраивает свою знаменитую «вертикаль» и при этом отпускает все гайки экономические, что даст возмож­ность потребителям культуры завести копейку в кармане и вас оплачивать. Браво! Теперь вопрос, который естествен­ным образом возникает: если власть смогла завинтить политические гайки, не захочется ли ей завинтить и гайки культурные? Очень интересный воп­рос, на который я могу предложить не­сколько эскизов ответа.

Начнем с того, что я не верю в спо­собность власти завинтить какие бы то ни было гайки, даже политические. На мой взгляд, ресурсов, которые позво­лили бы ей решить задачу такого рода, нет. Стало быть, завинчивать гайки культурные можно лишь в состоянии прострации и левой рукой. Ничего серьезного в этом смысле я не ожидаю. А вот возникнет ли такое желание — это очень существенный вопрос. Это будет зависеть от того, кто сумеет про­ложить какие-то рельсы для общест­венного сознания или, как совсем жест­ко сформулировал Даниил Дондурей, кто будет контролировать интерпрета­цию реальности. Надеюсь, что никто. Но нужно понять, кто будет иметь к этому хоть какие-то поводы, какие-то рычаги. А это зависит от того, кто вы­двинет идеи. Потому что сегодня Рос­сия — страна несоизмеримо более сво­бодная не только по сравнению с тем, что было когда-то, но и по сравнению с любой другой державой на свете. Мы же лепим, что хотим. Мы же ни на кого не оглядываемся. Попробуйте где-ни­будь в Париже, в Оксфорде или в Принстоне выразить осторожное сом­нение в том, что какой-нибудь левона-строенный профессор в достаточной мере интеллектуально оснащен. Вы не назовете его дураком или козлом, вы просто выразите сомнение — и вас с лица земли сотрут за шесть секунд.

У нас все гораздо проще: что хо­тим, то и говорим. И так будет до тех пор, пока какие-то идеи не начнут по­беждать. Тут риск ужасный. Дело в том, что идеи могут возникнуть, как всегда в России, либо сверху, либо снизу. Либо от начальства, либо от общества. Если ждать их от общества — дело совсем плохо. Те немногие его представители, которые сегодня действительно актив­ны (Даниил Борисович о них не раз упоминал), — те 10—15 процентов сравнительно новых людей, стоящих на своих ногах, опирающихся на собст­венные, в том числе и интеллектуальные, силы, ничего не ждущих от руковод­ства, — в подавляющем своем боль­шинстве внекультурны. Беда не в том, что для них не снимают кино, а в том, что кино им не нужно. Они как соци­альная группа не заинтересованы в культуре. Нет, разумеется, отдельные люди в этой группе могут обладать ин­дивидуальными интересами: они могут любить пиво, могут любить кино, все что угодно. Но социального заряда, со­циального запроса, социальной попыт­ки сформулировать свои идеи и инте­ресы я, по крайней мере, в них не вижу.

А раз так, то когда безмерная сво­бода наконец всем надоест, идеи, ско­рее всего, выдвинут сверху. Не думаю, что будут жестоко карать за то, что при­нятое считать наверху белым мы назо­вем черным или серым. Карать не бу­дут, но категорически за такие выска­зывания не будут платить.

Но как бы там ни было, я бы очень хотел, чтобы вопросы культуры оказа­лись самыми острыми в нашем отечест­ве, и тогда бы мы, дружным строем на них навалившись, конечно же, их ре­шили.

Алексей Левинсон, социолог

Поскольку я работаю во Всероссий­ском центре изучения общественного мнения, полагаю, что от меня в такого рода собраниях ждут каких-то послед­них данных, полученных нашим Цент­ром. Могу сообщить присутствующим, на каком месте в списке того, что инте­ресует россиян, и того, что их заботит (это два разных списка), находятся проблемы, вынесенные сегодня на об­суждение.

Максимум интереса у наших со­отечественников вызывают здоровье и здоровый образ жизни, воспитание де­тей, новости и текущие события, авто­мобили. На некотором расстоянии на­ходится группа позиций, куда входят еда и кулинария, мода, компьютеры и Интернет, путешествия, животные и дикая природа, спорт, садоводство. Де­лаем еще один шаг вниз: история, раз­влечения, массовая культура, домовод­ство, социальные вопросы, проблема окружающей среды и, наконец, искус­ство и культура... Эти позиции отмече­ны 16—18 процентами населения. Ни­же идут бизнес и финансы, политика и государство, наука и техника, а также рыбалка. На последнем месте мировые культуры, религия, мотоциклы. Эти во­просы вызывают интерес у 7—10 про­центов населения.

Среди того, что тревожит (этот список задан нашим Центром — рес­понденты только совершают выбор), проблема роста цен неизменно нахо­дится на первом месте, ее назвал 61 процент опрошенных. Ничто другое столь массовой тревоги не вызывает. На втором месте рост безработицы, не­уверенность в завтрашнем дне, кризис в экономике, здоровье, а также пробле­мы военных действий в Чечне. На это указали 28—35 процентов населения.

Далее отмечаются расслоение общества на богатых и бедных, коррупция, кри­зис морали, нравственности и культу­ры, задержки в выплате заработной платы, самыми главными эти пробле­мы назвали 20—25 процентов опро­шенных. Ухудшение окружающей среды, слабость государственной власти вызы­вают тревогу у 12—15 процентов рес­пондентов. Менее 10 процентов отме­тили энергетический кризис, давление Запада, в частности культурное, разрыв с бывшими республиками СССР, кон­фликт в руководстве, угрозу фашизма и угрозу военной диктатуры (последнее тревожит от 3 до 7 процентов).

Таким образом, проблемы культу­ры не являются первостепенными для населения, если судить по его собст­венным оценкам. Впрочем, если мы возьмем не население в целом, а хотя бы его женское большинство (53 про­цента), то описываемые показатели ин­тереса и беспокойства окажутся значи­тельно выше. Если, далее, мы возьмем людей с высшим образованием, то уви­дим еще большее беспокойство и более высокий приоритет культурных тем, а если среди них возьмем снова женскую часть (опять-таки большинство), то по­лучим новое возрастание показателей внимания к культуре. Так, путем после­довательных сужений социально-демо­графического круга мы сможем подой­ти к тому социальному слою, который представлен в этой аудитории, и обна­ружить присущую ему озабоченность проблемами культуры как самыми зна­чимыми среди прочих.

Теперь, исполнив долг социолога, позволю себе высказать свои сообра­жения по поводу обсуждаемой пробле­мы — «взаимоотношения культуры и власти». На мой взгляд, эти отношения совершенно ясны, если смотреть в од­ном направлении, и совершенно неяс­ны, если смотреть в противоположном. Что именно нынешняя власть хотела бы делать с культурой, ясно. Но вот что хотела бы делать культура с властью — не с господином Путиным, а с властью как институтом, — в этом вопросе яс­ности, по-моему, нет никакой.

У интеллигентов-шестидесятни­ков, в так называемой диссидентской культуре на этот счет была программа: существовавшая тогда власть должна была быть разрушена. Реализовалась эта программа или нет, обсуждать не будем. Но у сегодняшних представите­лей образованного сообщества никакого определенного представления, что делать с нынешней властью, нет. С оди­наковой страстностью поддерживают­ся идея создания сильного государства, сильной власти и, одновременно, пред­ставление о том, что сильное государст­во, сильная власть губительны и ужас­ны. И все это, что очень важно, ужива­ется в одной и той же голове — как ин­дивидуальной, так и коллективной.

Мне кажется, что на таком уровне вопрос просто неразрешим. У нас нет интеллектуальных средств для его раз­решения. Ожидать, что кто-то придет и даст нам весомые резоны в пользу од­ного из вариантов, по-моему, не прихо­дится. Проблема культуры лежит не «наверху», а «внизу». Она заключена в той социально-демографической кон­струкции (пирамиде), которая была продемонстрирована в начале моего выступления. Постараюсь теперь пока­зать ее с иной стороны.

Считается само собой разумею­щимся, что если власти обратят на на­ши нужды должное внимание, иначе говоря, дадут денег, то у нас расцветет замечательная во всех отношениях культура. В самом деле, что может быть проще — дать деньги на школы, на му­зеи, на съемку фильмов, а уж мы рас­стараемся... То есть в умах интеллиген­ции мысль только такая: лучшее, что мы можем сделать, — это восстановить систему, существовавшую при совет­ской власти, ведь она работала, а сейчас не работает. (Разумеется, не все желаю­щие восстановить или даже превзойти это финансирование хотят восстанов­ления цензуры, идеологического конт­роля и т.д. Но и я не об этом.) Вспомним, однако, какова была эта система в своих основах. Культура финансировалась по остаточному принципу, это всем известно, но поче­му? Что было важнее ее? Почему она была не целью, чем она себя разумеет, но средством? В советско-военно-фео­дальном обществе, где высшая цен­ность приписывалась подвигу, добле­сти, приоритет был всегда за мужским, воинственным и грубым началом, а компенсировало, смягчало его — будь то внутри общества, будь то на между­народной арене — начало женское, мирное, «культурное».

Мужское — агрессивное, пусть не творческое, но тем более, наступатель­ное, активное. Женскому оставлены противоположные позиции — охраня­ющего, пассивного и потому принци­пиально не творческого, но воспроизводственного. (Останавливать коня на скаку и входить в горящую избу жен­щине предписывалось в рамках той же охранительно-спасительной функции.) И такая же функция записана за куль­турой в ее обиходно-массовом сущест­вовании — репродуктивная и в этом смысле принципиально не творческая, контринновативная. Учительский кор­пус России на 90 процентов женский, воспитатели детских садов на 100 про­центов женщины. Это значит, что «вос­производство смыслов», преподавание культуры у нас исключительно женская профессия. Ставшее индустрией, при­надлежащее современному урбанизи­рованному обществу, само воспроиз­водство культуры все еще устроено по архаической гендерно-семейной моде­ли, которая старше даже упомянутого феодального порядка. Страна, в которой разделение базо­вых социальных функций так и будет осуществляться по тендерному призна­ку, обречена снова и снова воспроизво­дить ту гибельную систему, которая и привела нас в нынешнее состояние. Бе­да ведь в том, что массе людей, в том чи­сле работникам культуры, такой поря­док кажется естественным, заданным самой природой. И настаивая, чтобы были даны деньги на культуру, на обра­зование и т.д., они подсознательно ожидают воспроизводства именно этой системы.

Поколения же, которым предстоит пройти социализацию с помощью мас­совых институтов культуры, уже дру­гие. Сегодня в среднюю школу пошли дети, родившиеся после эпизода, назы­ваемого «расстрелом парламента». Для них собственной историей является эта новая действительность страны, к ко­торой мы, здесь сидящие, еще не при­выкли. Сложившейся (и развалившей­ся на наших глазах) репродуктивной системе попросту нечего сказать детям, эту новую жизнь проживающим как единственно возможную.

Культура, которая действительно необходима молодым современникам, хочет размещаться в новых пространст­вах. Уже мало говорить о бесконечных просторах рекламного и музыкального клипа. Пора говорить об Интернете как отрасли культуры. Сеть и растущие в ней новые медиа — CMC, ее комбина­ции с мобильной телефонией — это но­вое социальное пространство. В нем будет располагаться культура, потреб­ляемая нашими нынешними детьми.

Если говорить о власти, то с этой стороны пока известны лишь усилия ФАПСИ установить над Интернетом свой контроль. Сами намерения не но­вость, новость то, что это пока не уда­лось. И тем, кто чувствует себя озабо­ченными проблемой культуры, можно посоветовать обратить внимание имен­но на эту ее часть, где столь непривыч­ным для нас образом решается прокля­тая российская проблема «культура и власть».

Мариэтта Чудакова, литературовед

Хотя Даниил Дондурей хорошо объяс­нил, что вопросы, предложенные для обсуждения, носят отчасти провокаци­онный характер, но раз уж они заданы, значит, в какой-то мере отражают умо­настроения определенной части «куль­турного сообщества» (неплохой, по-моему, журнал, приложение к «НЛО», называется «Неприкосновенный запас. Очерки культурного сообщества» — та­кой вот эвфемизм, пришедший на сме­ну слову «интеллигенция»).

Я хотела бы потратить несколько минут, чтобы разобраться, откуда про­истекают эти вопросы, и предложить свои варианты ответа на них.

Первый вопрос — это, собственно говоря, возвращение к дискуссиям конца 60-х годов, когда Палиевский и его сотоварищи с пеной у рта доказыва­ли, что вот при Сталине были замеча­тельные писатели — Мандельштам, Булгаков, Пастернак, а что было в 60-е годы? И снова перед нами все тот же вопрос: может быть, лишь в противо­стоянии сильной власти возникает подлинно значительное произведение искусства?..

На этот вопрос нельзя ответить од­нозначно. Вот пример двух художни­ков, одинаково пострадавших от силь­ной власти, Ахматовой и Зощенко. Власть обрушилась на них с одинако­вой силой, судьба же оказалась разной. Зощенко сломали по-настоящему, мож­но день за днем проследить, как он «ломался». Ахматову — нет. В том-то и сила художника, феноменальность че­ловека культуры, что его невозможно запрограммировать, никогда нельзя сказать, что с ним может произойти. Он сам порой не знает, сломается он или нет. Поэтому поставленный вопрос — из области непознаваемого. И о нем не­чего толковать. На Державина никто не давил, он сам служил сильной власти, потому что считал нужным. И так далее, и так далее. Художники когда об­служивают двор, когда не обслужива­ют... Почему — это вопрос тайны ху­дожника, а не социальных условий, поддающихся анализу и учету...

Третий вопрос — насчет «инако­мыслия» — исходит из подсознатель­ной уверенности, будто в России ниче­го, в сущности, не произошло. Что де­мократические преобразования — это всего лишь декорум, и потому отноше­ния власти и культуры остаются совер­шенно такими же, как и прежде.

Сможет ли нынешняя власть то­тально ангажировать художника? Но ведь надо понимать, что под дикие вопли о «режиме Ельцина» власть про­делала несколько вещей, в результате которых уже многих не удастся ни анга­жировать, ни сломать. Как верно заме­тил господин Привалов, сегодня уже просто не получится сделать то, что многим мерещится. И это необычайно существенно. Ведь посмотрите, какое сопротивление вызвала история с уп­разднением Госкино. Раньше бы все молчали в тряпочку, а теперь люди вы­шли на митинг. Другое дело, мне труд­но судить, чем в результате кончилась эта история, но когда понадобилось, сопротивление было публичное и очень сильное. И общество это почувствова­ло. Так что многое изменилось.

И, собственно говоря, если мы не станем тратить силы на то, чтобы рисо­вать заведомо нереальный «образ на­сильника» и ждать, когда же, когда же наконец придут и будут нас подавлять, то мы, вероятно, сможем создать то, что совершенно необходимо, — реаль­ные «группы давления», которые есть во всем мире и которые создадут техно­логию ограничения власти в тех случа­ях, когда она захочет делать не то, что мы считаем нужным.

Киселем, условно говоря, давить нельзя, попробуйте им на что-нибудь надавить... Мы пока что представляем собой киселеобразную массу, ею ниче­го не сделаешь. Но уже, мне кажется, создаются какие-то предпосылки к то­му, чтобы структурировать эти группы давления. И если они возникнут, воп­росы: «Сумеют нас подавить? Сумеют ангажировать нас или нет?» — просто сами собой снимутся с повестки дня.

Очень верно было сказано в двух выступлениях, что важнейшими вопро­сами мы не занимаемся. Не занимаем­ся, например, телевидением... А то, что мы обсуждаем, свидетельствует о на­шей занятости проблемами выдуманными, доставшимися нам по наследст­ву. В отношении политического уст­ройства России, идеи ее мы вновь таин­ственным образом оказываемся на мо­сковских кухнях 70-х годов. О чем там только не говорилось! Но никому не приходило в голову всерьез обсуждать будущий парламент в России. Зачем го­ворить о его устройстве, если ясно, что я его никогда не увижу? И сегодня очень многое напоминает ту прежнюю ситуацию в нашем «культурном сооб­ществе»: полная отрешенность от ре­альных проблем, от конкретных поли­тических вещей.

Интеллигенция созерцает хронику событий по телевизору, довольствуясь краткими комментариями. Все переда­но экспертам — Шевцовой, Никонову и т.д. Чтобы слушать их, нужно иметь большое здоровье и очень крепкие нервы. Лично я этим похвастаться не могу. Когда я слышу, что они твердят, я понимаю, что все самые серьезные проблемы политической жизни, проб­лемы идейной жизни вот-вот свалятся нам на голову, если мы не будем ими заниматься — не нарциссически, а серьезно. Это относится и к проблемам глобальным.

В журнале «Неприкосновенный запас», о котором я упомянула, опубли­кована статья «Патриа и патриофилия в начале XXI века». Там я поставила во­прос, который мне кажется крайне ак­туальным и при этом не привлекшим внимание: откуда в сегодняшней Евро­пе берутся правые (не в нашей терми­нологии, а в западной — то есть нацио­налисты)? Достаточно кому-либо про­возгласить «Францию для французов», и за этим человеком идет сегодня гораз­до больше людей, чем можно было предположить. Я не раз вела разговор на эту тему. При всех ценностях муль-тикультурализма Франция хочет оста­ваться Францией, Дания — Данией...

И вот я спрашиваю: а что, это раз­ве выдумка? Давайте перетряхнем ли­беральные ценности. Разве это не цен­ность — страна, некая культурная общ­ность, формировавшаяся в течение столетий? О чем идет речь? О том, что мы традиционно поддерживаем права личности искать, где лучше. Совер­шенно справедливо, закономерно борьба за эти права второй половины XX века была в центре внимания, она была направлена на поиски иммуните­та к возрождению тоталитарных режи­мов. Но сегодня эти права уже закреп­лены, они находятся под защитой. Поpa подумать и о другом — об общест­венном мнении, о неписаных законах социальной жизни.

Вот я, приехав в Австралию, с удив­лением узнала, что там закрываются по­следние славистские кафедры. Мне го­ворят: «Ну как же? Приезжают ваши лю­ди и говорят, что перспектив у России нет никаких, что все ужасно... Мы, — го­ворят, — не видим перспективы и за­крываем». И все эти разговоры ведет наша, с позволения сказать, интелли­генция. Они просто рубят сук, на кото­ром сидят, они делают все, чтобы в ми­ре пропал интерес к русской культуре, не понимая даже того, что сами-то они после этого будут никому не нужны. Их как ученых смогут принять разве что «из милости», если «скинутся». Вот один австралийский предприниматель пригласил Юрия Николаевича Афа­насьева, тот жил у него в доме, ездил на катере, по ходу дела выступал и объяс­нял, как в России все ужасно, а будет еще хуже...

Так вот, может быть, пора от воп­роса «Задавит ли нас власть?» перейти к нормальной культурной работе. К тому, чтобы (как правильно говорил госпо­дин Привалов) способствовать созда­нию слоя потребителей, который, имея элементарные деньги, мог бы подкреп­лять и поддерживать отечественную культуру.

Мне кажется, сейчас все силы (ду­маю, не все тут со мной согласятся) нуж­но бросить на поддержку реформ, на то, чтобы создать приличную страну. А когда все это будет, культура в России никуда не денется.

Марат Гельман, галерист, политтехнолог

Начну с вопроса по поводу Госкино, поскольку я как раз был сторонником объединения Госкино и Министерства культуры.

Дело в том, что шаг этот, безуслов­но, бессмысленный, если останется единичным. Но как часть некоей про­граммы он смысл имеет. На мой взгляд, культура как отрасль, находящаяся в ведении Министерства культуры, включает в себя две совершенно разные области. Одна из них — это со­хранение культуры, и к ней относится

все, что касается зарплаты библиотека­рей, крыш музеев и т.п. Это большая и важная забота государства, которая ближе к социальному блоку, и государ­ство подобные проблемы так или иначе решает. Но наряду с «Министерством сохранения культуры» должно сущест­вовать и «Министерство развития куль­туры», цель которого — поддержка все­го нового, что в культуре делается. Чет­кое разделение этих функций необхо­димо, поскольку дырявая крыша и нищета библиотекарей всегда воспри­нимаются психологически более остро, и если туда будут уходить все деньги, развитие культуры так и останется деп­рессивным.

Почему я был «за»? Я надеялся, что если внутри Министерства культуры появится такое подразделение, как Служба кинематографии, которое ори­ентировано в основном на созидание нового, то наряду с ним возникнут со­ответствующие отделы, поддерживаю­щие развитие в области музыки, изоб­разительного искусства, литературы, где сегодня вообще нет никакой куль­турной политики.

Насколько я знаю, в ближайшее время Путин все же выскажется по по­воду культуры, и в его выступлении, я надеюсь, будет описана эта новая мо­дель, в которой функции сохранения и развития будут четко разведены, не бу­дут мешать друг другу.

Впрочем, интереснее, на мой взгляд, исходя из опыта последнего де­сятилетия, когда культурная политика отсутствовала вообще, и исходя из су­ществующих на сегодняшний день ожиданий, понять, чем ни в коем слу­чае не должно заниматься государство.

На сегодня в России существуют три модели взаимоотношений искусст­ва и власти: характерная для регионов, для крупных городов и московская.

В регионах сохраняется этакий со­ветский принцип отношений. То есть в сознании руководителей есть представ­ление о том, что такое «истинное искус­ство», которое нужно поддерживать. «Истинное искусство» — это всегда ис­кусство прошлого. В России вообще прошлое часто занимает место будуще­го, и когда люди думают о будущем, они думают о некотором варианте прошло­го. Итак, есть традиционное искусство, которое проходят по учебнику «Родная речь», оно настоящее. Все остальное не искусство совсем. Оно обладает каким-то другим языком, для власть имущих совершенно непонятным.

Вторая модель — назовем ее «позд-небрежневской» — распространена в крупных городах, таких как Питер, Екатеринбург, Новосибирск... «Позд-небрежневская» — это когда опреде­ленной и жесткой идеологии уже нет. Начальники уже поездили по заграни­цам, увидели, что искусство бывает всякое. Но для них важна лояльность. То есть если художники помогают на выборах или когда высокое начальство приезжает, мы их поддерживаем и во внутреннюю их жизнь не вмешиваемся. Это, безусловно, лучше, чем предыду­щая модель, но свободному и нормаль­ному развитию искусства опять-таки не способствует.

Ну и третья система — наша, мос­ковская. Абсолютно средневековая. Здесь политик приближает к себе кон­кретных художников и тем самым дис­кредитирует не только этих людей, но и все культурные институты как тако­вые.

Ведь каким образом функциониру­ет культура? Она, с одной стороны, за­дает некие образцы, а с другой — оце­нивает и фильтрует процесс производ­ства культурных ценностей. Это очень избыточный процесс. Для того чтобы наверху оказались пять или десять че­ловек, которые войдут в учебники, не­обходимы десятки и сотни людей, уча­ствующих в культурном процессе. И нужны какие-то институты — музеи, галереи, эксперты, которые постоянно фильтруют, отбирают лучшее из очень большого, избыточного потока. И ког­да помимо всех этих институтов Луж­ков вдруг дарит помещение для галереи Шилову и говорит при этом: «Марат, я же ни у кого ничего не забрал. Я просто одному дал то, что считаю нужным», — я отвечаю: «Вы, Юрий Михайлович, одним таким жестом отменили все ин­ституты культуры».

Эти три системы, три модели взаи­моотношений сформировались не се­годня. Их никто не может реформиро­вать. Не стоит ждать от Путина невоз­можного, того, например, что культура с последних газетных полос перейдет на первую. Поговорив в своем посла­нии о многом и ни словом не упомянув о культуре, Путин просто дал точный слепок существующего медиапро-странства. В любой газете сначала идут «Политика», «Бизнес», «События», «Происшествия» и где-то перед «Спор­том» или после него — «Культура». Это называется «остаточный принцип» не только финансирования, но и ин-

формационного освещения культуры. Заметьте, структура газет при этом формируется не по чьей-то указке, газету делают творческие, свободные люди.

Мне кажется, самое главное сей­час — определить, чем применительно к культуре власть должна заниматься и чем она заниматься ни в коем случае не должна.

Во всем мире существует «принцип длинной руки», ни один приличный, понимающий, профессиональный по­литик не станет напрямую финансиро­вать культуру. Это некий закон. Систе­ма должна выстраиваться на более слож­ных взаимоотношениях политики и

культуры. Задача политиков в этой си­туации — помогать искать дещги И поддерживать те или иные мероприя­тия, условно говоря, своим присутстви­ем, то есть оказывать им публичную по­литическую поддержку. И всё, этого достаточно, но, повторяю, в нормаль­ной, устоявшейся ситуации.

Наша ситуация далека от нормаль­ной, и есть, на мой взгляд, несколько актуальных задач, в решении которых власть могла бы поучаствовать.

Первая — это «сшивка» поколе­ний. Сегодня основная проблема, заро­дившаяся в культурном сообществе и спроецировавшаяся на всю обществен­ную жизнь России, заключается в том, что поколение 60-х и поколение 90-х не понимают друг друга, не интересуются друг другом и не хотят, условно говоря, выстраивать отношения на принципах диалога. Отсутствует идея преемствен­ности. Эта ситуация очень болезненно переживается внутри культурного со­общества, но там она преодолима, по­скольку есть «боковые ходы»: в среде шестидесятников есть агенты поколе­ния 90-х и наоборот... Есть, в принци­пе, возможность договориться. Но ког­да проблема проецируется на всю стра­ну, она становится неизмеримо более острой. Если мы сравним человека пя­тидесятилетнего и человека двадцати­летнего, мы увидим, что это не просто представители двух разных миров, это два разных вида человека.

Вторая задача — это «сшивка» тер­риторий. Страна огромная, и сегодня культурный процесс развивается в ос­новном в Москве и в Питере, что-то во­преки всему появляется и в провинции, но некий общий контекст русского ис­кусства и русской культуры не воспро­изводится. Воспроизводится частично городская культура, потому что коммуникации внутри города дешевы, а ком­муникации между городами в рамках ог­ромной страны почти невозможны. Значит, соответственно, эту задачу власть могла бы взять на себя. Есть опыт советского времени, в некотором смыс­ле просто золотой. Ведь были же какие-то места, куда люди съезжались, обща­лись друг с другом... Задача власти сего­дня — вновь создать общий культурный контекст.

И задача третья — «сшивка» массо­вой и, условно говоря, «серьезной» культуры. Безусловно, эта проблема са­мая сложная, и ее никакими специаль­ными указами не решишь. Но надо по­могать деньгами. Понятно, что рынок как механизм для распространения вы­сокого искусства в массах не слишком эффективен. Причем не только в Рос­сии. В этом смысле он оказался неэф­фективным и во всем мире. Но мы зна­ем о специальной программе популя­ризации абстрактного искусства в пос­левоенной Америке. Чтобы объяснить среднему человеку, что это искусство, государство тратило большие деньги, его усилия в данном направлении увен­чались успехом. То же самое и с италь­янским трансавангардом 70-х годов. Проблема — в образовании, в просве­щении масс.

Ну и последнее — «сшивка» культу­ры и других областей общественной и социальной жизни. Я согласен с Прива­ловым, что кризис в образовании — яв­ление не менее болезненное. Но дело в том, что образование невозможно ре­формировать, если не будет заново от­строена культура. Взаимоотношения культуры с образованием, с «социал-кой» — все это тоже проблемы, которые государство должно решать.

А теперь по поводу КГБ и худож­ника. Чтобы повеселить вас, расскажу одну историю, которую мне поведал Д.А.Пригов. В свое время у него был такой проект — евангельские заповеди он печатал в виде объявлений и раскле­ивал на троллейбусных остановках. Это был конец 70-х годов. Пригова, ес­тественно, замели и препроводили в 6-й отдел КГБ, который занимался не­понятными явлениями. И когда он все по-честному рассказал — что он худож­ник и это такой художественный про­ект, — ему ответили: «Вы знаете, мы готовы не арестовывать художников, но вы нас научите, как отличать их от сумасшедших. Тогда мы вас брать не будем».

Игорь Золотусский, литературовед

В списке вопросов, который представил для обсуждения журнал «Искусство ки­но», отчетливо проступают два чувства: обида и страх. Обида на власть, которая отлучила интеллигенцию от близости с нею, и страх, что сильная власть вновь начнет калечить творцов, заставляя их служить себе верой и правдой.

Что касается обиды, то власти так или иначе не обойтись без «дружбы» с интеллигенцией. Кого она выберет на эту роль из ее среды — это другой воп­рос. Но счастливчики найдутся. Со страхом дело обстоит сложнее. Страх у нас в подкорке, хотя сильная власть и власть зверская, злодейская, преступ­ная не одно и то же. Власть Ельцина была слабая власть. Страшные рыка­нья его на своих министров никого не пугали. Их снимали, и они возникали вновь — то в Думе, то в губернаторском кресле, то в качестве очередного оли­гарха.

Интеллигенты, заседавшие в Пре­зидентском совете, ни за что не отвеча­ли. Члены этого ареопага разъезжали по свету, катались на черных машинах и проходили на посадку через зал V1P. Здесь присутствует член Президент­ского совета Мариэтта Чудакова — фи­лолог высокого класса. Но что полез­ного ей довелось сделать для отечества, посиживая время от времени рядом с Ельциным? Думаю, ничего.

Это была иллюзия, будто при пре­зиденте состоит надзирающий над ним совет мудрых, который не даст ему сбиться с пути. Сбился. И филология не помогла.

Заочный страх перед сильной вла­стью опасен. Ибо если мы имеем дело с властью, которая еще не решила, стать ей злодейской или нет, то этот страх способен помочь ей обрести образ зве­ря. Если же говорить о страхе, что власть загонит в подполье андерграунд, то зачем ей это делать? Кто ходит на ру­ках, вместо того чтобы ходить ногами, не представляет для нее никакой угро­зы. Это акробатика. Страшна культура, которая несет какую-то идею.

Два слова о шестидесятниках, ко­торых здесь так успешно били ногами, предлагая им скорее переселиться в мир иной. У лучших из них никакой иллюзии насчет взаимной любви вла­сти и интеллигенции не было. Кроме того, связь между теми, кто сейчас ухо­дит, и теми, кто начинает, невидима. Она идет поверх телевидения, газет и всей этой трепотни. И где-то очень высоко их линии соединяются. Пото­му что талант всегда соединяется с та­лантом.

В 1852 году умирает Гоголь, и через несколько месяцев является в свет «Детство» Толстого. Разные поколе­ния, разный опыт, но какое родство, какая высокая связь!

Проблема отношений интеллиген­ции с властью — проблема чисто рус­ская. На Западе ее нет. Там власть дела­ет свое дело, интеллигенция свое. По­мочь власти спасать страну — такая мысль может прийти в голову только русскому интеллигенту. Может, когда деньги обособятся от власти (как на За­паде), у нас мук насчет романа с вла­стью не будет.

Когда я однажды спросил моего знакомого из Финляндии, в чем состо­ит финская духовность, он не задумы­ваясь ответил: «Хорошо делать свое де­ло». У нас духовность нечто иное, чем только исправный труд на своем месте. Мы, ни больше ни меньше, как говорил Гоголь, хотим «доставить прочное сча­стье всему человечеству от берегов Тем­зы до Камчатки». Хорошо это или пло­хо, но мы таковы. И, наверное, еще долго такими останемся.

Теперь относительно культуры, ко­торая нас ждет. Ей-богу, мы не можем заглянуть даже на месяц-два вперед. На днях я прочитал интервью Путина, в ко­тором затронут и эстетический вопрос. Корреспондент спрашивает: «Каких пи­сателей вы любите, какие книги читае­те?» И Путин отвечает: «Я люблю Тол­стого, Достоевского, Набокова». Если любимым писателем Ельцина был Про­скурин, то налицо прогресс. Хотя слова политика — всего лишь слова. Правда, у Путина в этом интервью есть одно при­мечательное дополнение. Он говорит, что в детстве выучил наизусть сказку Антуана де Сент-Экзюпери «Малень­кий принц». А что такое «Маленький принц»? Это сказка о любви. Если Пу­тин исповедует то, что исповедовал ге­рой этой сказки, то, может, он не такое уж чудовище?

Впрочем, признаемся, что все это суемудрие. Никаких отношений с вла­стью у художника быть не может. Он творит в одиночестве, и он одинок. Над ним более высокая власть, чем прези­дент или, как теперь принято говорить, силовые структуры. Правда, я помню, как Андрей Тарковский говорил мне: «Ну как я могу снимать кино? Вот аме­риканцы мне подарили камеру, но одной камеры мало, нужно освещение, нужны актеры, нужна техника, индуст­рия». И он был прав. Ставить фильм в почетном отдалении от власти — не­смотря на то что деньги появились и у частных лиц — все еще невозможно. Зыбка почва капитала в России.

Ну а философ, поэт, музыкант мо­гут творить, не ожидая, когда их освобо­дит очередной закон или прихоть пра­вителя.

М.Чудакова

Раз уж мое имя впрямую названо, не могу не ответить.

Да, подобно тому как на филфаке можно было пять лет проторчать и вый­ти, ничего не зная, а можно было полу­чить приличное образование, так и в Президентском совете можно было ни­чего не делать, но можно было сделать довольно много. Я ни в коем случае не жалею о своем участии в Президент­ском совете при Ельцине. Удалось кое-что сделать, в том числе помочь многим людям. Последнее, что получилось, причем уже на излете, — восстановить детский туберкулезный санаторий в Алтайском крае, который закрыли, раз­дав больных детей от трех до семи лет родителям, чтобы они чахли без меди­цинской помощи. В апреле прошлого года он был снова открыт. На это по­шло много сил, но поскольку меня по­мнили как члена Президентского сове­та, удалось это пробить. 52 ребенка сно­ва лечатся.

И самому президенту наш Прези­дентский совет был полезен. Он был полезен делу демократии в России. Это была попытка, несмотря на сопротив­ление анархистов, к которым, безус­ловно, принадлежит Игорь Золотус-ский (у нас в большой чести анархисты, не приемлющие никакой власти), хоть что-то сделать и вместе с властью быть полезными для России.

Владимир Семаго, бизнесмен

Я не имею никакого отношения ни к культуре, ни к власти, поэтому об инте­ресующей нас теме буду говорить как человек посторонний.

Механизм взаимодействия культу­ры и власти может быть обусловлен са­мой «фактурой» президента России, ко­торого мы с вами избрали. Суть моего утверждения состоит в следующем.

Президент искренне считает, что поя­вился на политической и нравственной сцене России не случайно. Что некото­рое предопределение в его судьбе, а сле­довательно, и в судьбе России сущест­вует уже де-факто. Поэтому возникает обстоятельство, к которому вы все долж-ны быть готовы. Президент не собира­ется подвергать гонениям культуру и отдельных ее представителей, но в его сознании есть некая сверхзадача, кото­рая может быть решена положительно или отрицательно в зависимости отто­го, как много людей будут помогать ему реализовывать эту программу или, на­оборот, мешать. Вот здесь и возникает самый большой риск для культуры, по­тому что истовость и искренность пре­зидента могут натолкнуться на несогла­сие и противодействие, в силу того что многие из вас не захотят мириться с те­ми или иными концепциями и положе­ниями доктрины президента. И тогда ему останется искренне верить, что че­ловек, который противодействует сего­дня его поступкам, противодействует не ему лично, а той святой идее, ради кото­рой он пришел на президентский пост. Я немножко романтизирую ситуацию, но поверьте мне, что базовый механизм того, что может произойти, в моих сло­вах обозначен.

Второе обстоятельство. Так полу­чилось, что за истекшие десять лет большинство представителей культуры были одержимы идеей (я чуть-чуть ут­рирую) произвести на свет своего «Си­бирского цирюльника», что без помо­щи государства, как вы понимаете, прак­тически невозможно. Давайте гово­рить откровенно: в данном случае французские продюсеры существуют как некий полуреальный миф или по­лумифическая реальность. Не будь го­сударственной поддержки, такого мас­штабного проекта не было бы. Отсюда вполне естественная ситуация, когда художник заинтересован в государст­венной поддержке, чтобы иметь сред­ства для самореализации.

Теперь давайте посмотрим, в ка­ком направлении обычно реализуется художник? В конечном итоге классика культуры создается всегда только в од­ном аспекте — нравственное, человече­ское, вечное, ценное. Мало художни­ков, которые остались бы в нашей па­мяти исключительно как борцы против гнета и тирании.

Что такое отношение власти к культуре? На мой взгляд, в самом воп­росе заложено уже некоторое отставание от общечеловеческого сознания. Мы до сих пор считаем, что власть — это структура, стоящая отдельно от на­рода. До тех пор пока общество будет воспринимать власть как нечто Богом данное или же искусственно возведен­ное над общечеловеческим организ-мом, мы будем задавать себе подобные вопросы. Если бы мы прониклись соз­нанием, что просто-напросто избрали высшего чиновника на четыре года, чтобы он помогал нам решать наши проблемы, уверяю вас, некоторые ас­пекты дискуссии сегодня просто не возникли бы. Но в нас исторически за­ложено ожидание, что вот придет царь и сделает с нами то-то и то-то...

Как государство влияет на культу­ру? Приведу для примера фильм «Кра­сота по-американски». Ни в одной из критических статей, которые я прочел, не было сказано, в чем состоит основная идея этого фильма, ради чего, о чем, про что он снят. Исключение составила ста­тья американского автора, который на­писал, что основная идея картины — по­казать всем, что люди, наиболее активно борющиеся с гомосексуализмом, сами латентные гомосексуалисты и в них та­ится большая опасность для общества, потому что они легко могут пойти на убийство. Существует ли связь между американским мощным государством и этой идеей? Конечно же, нет! Позиция художника абсолютно самодостаточна и совершенно обособлена от всех, в том числе и от политических, установок го­сударства.

Когда мы делали фильм «Момент истины» по роману Богомолова, у нас были очень большие споры в отноше­нии эпизода с Иосифом Сталиным. Давно уже никто не показывал Сталина как серьезную фигуру, без этакого на­лета шизофренической тирании. Мы попытались дать некий набросок дей­ствительно исторической личности. Я не исключаю, что когда фильм вый­дет на экраны, кто-то из критиков обя­зательно скажет, что, сделав картину о героизме смершевцев, где к тому же Сталин показан как историческая лич­ность, мы постарались «лизнуть» пре­зидента. «Вот видите! У нас пошел воз­врат к старому», — будут говорить эти критики. И это будет совершенно не­верно. Президент тут ни при чем. Худо­жник волен сам выбирать свою тему.

Но вопрос в другом: мы с вами се­годня переживаем переходный период, когда неожиданно и в огромном коли­честве появились люди (особенно их много на телевидении и в шоу-бизне­се), которые умерщвляют культуру. Мы не можем сегодня говорить, что группа «Запрещенные барабанщики» плохая или хорошая. Но они деклариру­ют идеи, которые абсолютно губитель­ны для общества. Разве песня, в которой рефреном звучит: «Ты, мама, шалава», может иметь право на существование? Да, бывают ситуации, когда мать безум­но несправедлива по отношению к сво­ему сыну, но это не может быть деклари­руемой идеей общенационального ха­рактера. А мы сегодня создаем предпо­сылки и возможности, для того чтобы подобные маргинальные настроения становилось некоей доминантой в об­ществе.

Посмотрите на наши программы про «голубых» и т.п. Ведь все это сего­дня получает поддержку и возможность реализовываться в обществе в неизме­римо больших масштабах, чем общест­во в этом нуждается. Я далек от мысли каким-то образом критиковать те или иные увлечения тех или иных индиви­дуумов. Но я совершенно не согласен с тем, чтобы они оказывали непомерное давление на общество.

И теперь мы приходим к самому важному для меня выводу. Мы все время говорим: «Культура и государство». На мой взгляд, надо больше говорить о проблеме «Культура и нация». И худож­никам следует подумать о том, каким образом заставить власть повернуться к обществу, к населению. Если вы сможе­те воссоздать мосты между обществом и властью, более того, поставить власть на место (это совершенно не обязательно делать так, как делает НТВ), ваша мис­сия будет выполнена. Поверьте, не кон­фронтация власти и культуры нужна се­годня обществу. Сегодня нужно ваше точное осознание себя как людей куль­туры, которые в большей степени полез­ны обществу, нежели государству. А власть должна внимательно прислу­шиваться к тому, что вы говорите. Вот к выработке этих механизмов и взаимо­связей я и хотел бы привлечь ваше вни­мание.

Михаил Швыдкой, министр культуры

Когда я прочел вопросы, присланные из «Искусства кино», мне вспомнилась строчка Пушкина: «Зависеть от царя, зависеть от народа»... Не дело это худож­ника. Я совершенно согласен с Иго­рем Золотусским — для художника чем дальше от власти, тем лучше. Президент в своем Послании Федеральному соб­ранию ни слова не сказал о культуре — ну и слава Богу! А чего вы хотели? Что­бы он рассказал, как любит реалистиче­ское искусство и не любит постмодер­низм? Или наоборот: зачитывается Пе­левиным и не уважает «Приговор»? Ка­кое это имеет значение? Когда во время подобного рода культурологических дискуссий обсуждают президента, а не собственные проблемы, мне это кажет­ся совершенно бессмысленным.

Скажу честно, не как министр культуры, а как давний автор «Искусст­ва кино»: проблема, связанная с тем, что деятели культуры в последние пят­надцать лет утратили свою прежнюю роль в обществе, действительно, серь­езна. Но ведь сила воздействия худож­ника на общество, на жизнь нации, на власть, если угодно, не зависит от его близости к власти. Толстой был очень далек от власти, но его воздействие на Россию было огромным. Я уж не гово­рю про Достоевского или Гоголя, кото­рый вообще в Риме жил... Солженицын не был близок к власти, но его роль в истории России больше, чем роль мно­гих людей, которые каждодневно сидят за одним столом с властью и дают ей со­веты.

Отношения культуры вообще и ху­дожника, в частности, с властью не сво­дятся к участию или неучастию в Пре­зидентском совете. Вот завтра состоит­ся заседание Совета по культуре при Президенте Российской Федерации. Деятели культуры будут говорить о сво­их проблемах. Президент выступит с серьезной речью (а он серьезный чело­век), но вы не услышите того, что вам хотелось бы услышать. Потому что не дело президента, на мой взгляд, давать руководящие указания по вопросам культуры. Президент должен обеспечи­вать исполнение Конституции, некри­минальную экономику, защищенность граждан... А культурой должны зани­маться деятели культуры. И максимум того, что может сделать власть, — соз­дать условия, при которых культурой можно было бы заниматься, вообще не думая о том, кто руководит страной. Вот это и есть нормальная жизнь.

Я, в принципе, работаю завхозом — специалистом по ремонту крыш, по во­допроводу, канализации, цементу, деньгам, но я не занимаюсь культурой в том смысле, в каком ею занимались Де-мичев или Фурцева. И когда наши ху­дожники приходят жаловаться, что в экспозиции Третьяковской галереи больше формалистов, чем им хотелось бы, я об этом даже разговаривать не хо­чу. Я не собираюсь в этом разбираться. Министерство культуры, по-моему, должно существовать дистанцирован-но, на расстоянии вытянутой руки от художественного процесса. Моя забота состоит в том, что, если, условно гово­ря, орден получает Никогасян, орден должен получить и Билютин. И эти ор­дена должны быть более или менее рав­ными. И не более того.

Если говорить серьезно, идеология новой власти сводится к тому, чтобы деятели культуры вообще перестали за­ботиться о том, на каком расстоянии от власти они находятся. Потому что на­циональную идеологию, которой все так взыскуют, нельзя сконструировать, нельзя придумать. Мы уже жили в стра­не со сконструированной националь­ной идеологией. Мы только что от нее освободились. Зачем нужна новая, ис­кусственно созданная идеология? Она должна вырасти, она должна органиче­ски прорасти. Мне многое не нравится в том, что происходит сегодня в духов­ной сфере. Мне очень не нравится, что место нормальных этических ценно­стей у нас заняла одна-единственная ценность — успех. Можно долго рассу­ждать о ее национальной принадлеж­ности, но напомню, что в протестант­ской этике, которая доминирует сего­дня во всем мире, успеху предшествует другая ценность — труд. Об этом гово­рил уважаемый И.Золотусский. Трудо­вой этики у нас нет. Мы всегда жили с надеждой на чудо. Но смешно думать, что правильные нравственные предста­вления могут быть спущены сверху.

Интеллигенции не нравится, что она отодвинута, потеряла влияние на развитие общественного сознания. Что она не занимает в обществе того места, которое занимала в советские времена, когда проводились специальные засе­дания ЦК КПСС, куда интеллигенцию приглашали посоветоваться: что же де­лать нам с культурой? И вдруг все от этого стали жутко страдать. Как же так, не приглашают, не советуются!

Я полагаю, что в происходящем в известном смысле виноваты мы сами, и виноваты серьезно. Ровно столько же, сколько виновата и окружающая среда, которая предлагает те или иные условия игры. Я начал сейчас заниматься эконо­микой культуры, и результаты довольно безрадостны. Главная наша проблема не в отсутствии денег, а в том, как они

расходуются. Все мы прекрасно знаем, что в кино при объявленном миллион­ном бюджете на экране видишь ровно триста тысяч. То же самое происходит и в театре, и в книгопечатании... И это ре­альная тяжелая проблема.

Плохо, что художники получают мало, во всяком случае, по официаль­ной ведомости. Но ведь в действи­тельности они получают совсем дру­гие деньги... Эта бухгалтерия должна стать открытой. Надо наладить нор­мальную экономику в культуре. Во всем мире огромным спросом пользу­ются наши певцы, музыканты, тан­цовщики... И если мы хотим, чтобы у нас было все в порядке, скажем, в Большом театре, нужно просто пла­тить людям нормальные деньги. По­тому что известно: 70 процентов арти­стов в американских и канадских цир­ках — русские; они репетируют здесь, на наши деньги и уезжают туда рабо­тать по длительному контракту...

Это к вопросу о том, чем должна за­ниматься власть. Власть должна нала­дить нормальные, внятные правила экономической жизни. И больше ни во что не вмешиваться. Но, к сожалению, совсем не этого ждут от нее художники. Когда я в первый раз произнес слово «госзаказ», все так обрадовались, что я даже испугался. Никто не хочет сущест­вовать по законам рынка. Действитель­но, сегодняшний рынок так устроен, что скоро, увы, мы все станем читателя­ми одного только БЛкунина и будем думать, что он — Достоевский. Вернее, нам предложат так думать. При этом к Григорию Чхартишвили я отношусь очень хорошо. Он замечательно талант­ливый человек, только он же не книги пишет, а проекты делает... Подмен очень много на рынке. Если говорить о кинематографе, то здесь происходит од­на очень простая, но довольно неприят­ная вещь: многие хотят снять кино для всех — чтобы это было кино и для фес­тиваля, и для широкого зрителя, и для телевидения, идля больших денег, и для власти. И все это — одно и то же кино. Но ведь так не бывает...

Когда-то Розанов замечательно на­писал: «В России всегда была великая литература и скверная жизнь. Я бы хо­тел, чтобы жизнь была великой, и тогда литература может отступить на второй план». Сегодня, может быть, впервые за всю историю России, художники по­няли, что искусство — это еще не все, что жизнь тоже увлекательная история. Не менее увлекательная, чем их творчество. Люди стали заниматься творчест­вом, чтобы жить. Они начали догады­ваться, что лучшая режиссура — это ре­жиссура собственной жизни.

Так на что жаловаться тогда? На то, что вас не слышит общество? И вы не­достаточно влияете на власть? Но ведь вы сочиняете свою жизнь! Это прекрас­но и увлекательно.

Я говорю о вещах, может быть, са­мых больных и прошу прощения за рез­кость. Но позволю себе сказать: сегодня роль художественной культуры в обще­стве настолько незначительна, что ни­какая власть не будет ее подавлять. Не­интересно. Нет нужды. И Путин не бу­дет... Я это гарантирую. Он озабочен тем, как живут художники, а не тем, что они делают. Стоптанные башмаки Фа-зиля Искандера его волнуют больше, чем развитие художественных течений. И мы сейчас ломаем голову над тем, как людям, которые колоссально много сде­лали для России, обеспечить более или менее сносное существование. Вот моя основная забота, понимаете? А то, что происходит внутри культуры, — совер­шенно другая история.

Я могу процитировать Ибсена, ко­торый говорил, что художник должен жить в царской империи, там такой слой асфальта уложен над обществен­ной жизнью, что все из-под него про­бивающееся — уже гениально. Но сего­дня никто не собирается снова уклады­вать этот асфальт. К сожалению или к счастью. У нас сегодня СМИ, телевиде­ние, которое мы презираем, — четвер­тая власть. А художник, мессия, не яв­ляется властью. Мессианские идеи не пользуются спросом, потому что жизнь интереснее. Пророческий пафос вызы­вает полупрезрительное отношение, что поделаешь. Я не осуждаю никого. Я человек театра, а у нас простые нра­вы. Вспоминаю, Франсуа Перье как-то сказал мне в Париже: «Говорят, что французский театр кончился?» «Да, об этом твердят все последние тридцать лет». Он говорит: «Не верьте! Пока я выхожу на сцену, французский театр жив! — Потом подумал, и добавил: — Ну и Мадлен Рено». Кто сегодня из на­ших артистов, художников, режиссеров может это сказать? Кто может заявить, что выражает нацию в своем творчест­ве? То-то...

Коллеги! Я выступал от лица водо­проводчиков и электриков. Моя зада­ча — наладить хозяйство, чтобы оно ра­ботало по нормальным экономическим законам и чтобы нам всем не было

стыдно смотреть в глаза людям, кото­рые очень многое сделали для россий­ской культуры. А что касается отноше­ний власти и кинематографа, власти и культуры, скажем: не надо волноваться. В том, что культура за истекшие пятна­дцать лет растеряла достоинство, кото­рым обладала когда-то, виновата не власть. Все дело в великом искушении, которое предложила нам жизнь. Мы с восторгом ему поддались, потому что до этого жили в совершенно другом, ненормальном мире. В утешение могу сказать только одно: если следовать ло­гике Розанова, у нас нет пока что «ве­ликой жизни»; она не великая, и поэто­му у культуры есть шанс сохранить свое величие...

Вадим Царев, философ

В России-матушке не только у офице­ров человеческих душ типа Евгения Киселева, но и у прочего народа в штат­ской и заштатской униформе наличествует эротическое влечение к власти. И не нужна власть отдельным гражданам, и не ведают они, что с нею творить, а все равно их к ней, противной, тянет вплоть до крайнего полового бессилия.

Достаточное количество публично­го (в смысле, пребывающего на публи­ке) люда грызет по ночам подушку, меч­тая о жительстве с видом на Кремль. И чтобы была в этом виде обязательно оборудована форточка для оргазма.

Властитель у нас неизбежно оказы­вается секс-бомбой массового пораже­ния (в случае Ельцина — бомбищей все более и более замедленного действия, случай Путина пока не ясен — саперов еще вроде бы не вызывали).

Естественно, и художник в обста­новке общего панического вожделения оглядывается, не направлен ли на него откуда-нибудь пресветлый зрак, и ду­мает о себе с яростью: «А не нанести ль себе куда-нибудь туда еще один соблаз­нительный мазок или штрих?!» Так что правильно подчеркивал «естественный историк» Плиний Старший: «Nulla dies sine linea!» Ни дня без штриха!

Что и говорить, слаб человек. И меня, многогрешного, волнует слад­кое слово «инаугурация». И я иногда завидую этой неземной приземистости, этой твердой уклончивости в словах, в походке, во всем...

Но служение какому-то, грубо го­воря, идеалу и подтыкивание под кого-то гербового, мягко выражаясь, одеяла были и остаются делами малосовмест­ными. Это ведь только так говорится, что безопаснее всего находиться прямо под амбразурой. Туда, где перестрели­ваются, всего лучше не лезть. Тем более художнику. К тому же стрельба есть удел профессий так или иначе подне­вольных. А в ремесле художника без малых вольностей не обойтись.

Художник время от времени поз­воляет себе вольности, общество время от времени с удовольствием говорит ху­дожнику: «Что вы себе позволяете!» С людьми из структур и подразделений общество с удовольствием не разгова­ривает. Хорошее общество от власти удовольствий не ждет — этим оно отли­чается от людей из хорошего общества.

Так как же быть, что делать и чего не делать? Сходить во власть или схо­дить на нее? Вот в чем роковой вопрос разнесчастной нашей жизни.

Убежден, что всякое сближение ху­дожника и власти в нашей стране губи­тельно для обеих сближающихся сто­рон, что бы они друг другу при этом ни сулили и что бы ни стояло за такими посулами. Союз искусства и государст­ва в России приводил и приводит к то­му, что свобода самовыражения роко­вым образом утрачивает себя и стано­вится энергетической подпиткой урод­ливой политической свободы рук.

Все, что может совершить художе­ство в этих условиях, — это показать пример человечности, мастерства и са­мообуздания тем, кто увлечен темным инстинктом превосходства над прочи­ми человеками и для кого ремесло вла­сти стало средством освобождения от навыков и обязательств любого иного ремесла.

Художник изначально несвободен. Мэтры эпохи Возрождения, будучи чле­нами ремесленных цехов, чтобы из под­мастерьев стать мастерами, должны бы­ли представить на суд старейшин ше­девр, изделие, соответствующее устано­вленному образцу, но не возвы­шающееся над ним. Девиз мастерства: «Рвение и смирение». Самоопределе­ние (смирение) — в самоосуществле­нии, о чем, как я понимаю, говорил И.Золотусский.

Но если люди искусства включают­ся в крысиные бега вокруг власти, сми­рение обязательно оборачивается подо­бострастием, а рвение — суетой и нев­розом. Кто бы эту власть ни олицетво­рял — Лоренцо ли Великолепный, Владимир ли Путин.

В подоплеке художества заключена и потребность насилия над красивым, тяга к дурновкусию. Те, кто имеет дело с по-настоящему прекрасным, нужда­ются и в подлинном уродстве. Человек волею обстоятельств оказывается в шкафу с образцами парфюмерии. Вы­свобождаясь из благоуханного плена, он хрипит: «Мадам, хотя бы кусочек дерьма!» Аромат и зловоние нераздель­ны, вспомним Патрика Зюскинда. Вы­сокое и низкое помогут друг другу, если им не мешать: в том, что принято назы­вать творчеством, в том, что и есть творчество — цельное и невозбран­ное, — все устремления ведут к совер­шенству, как все дороги ведут в Рим.

Однако люди власти, будучи игро­ками, всегда делают ставки, всегда вы­бирают, а выбор, по определению, раз­деляет нераздельное. Власть — разлуч­ница. Каким бы вкусом она ни руково­дствовалась, высоким или превратным. Детище З. Церетели, Музей современ­ного искусства, предваряют врата, па­родирующие роденовскую мечту — Врата ада, для которых Огюст Роден и создал фигурку Данте. Церетели — вер­шина лужковского меценатства. «Вхо­дящие, оставьте упованья».

В XX веке российские главноначальники — как на подбор — были но­сителями превратновкусия: мещанские предпочтения последнего царя, ленин­ская «Апассионата», сталинское паллдианство, брежневско-церетелевская монументальная чеканка и т.д. Но даже если, например, у В.Путина прорежется хороший вкус, этого вкуса в отечественных условиях очень быстро сделается достаточно для повального желания вывалиться из шкафа.

На внимание власти художествен­ная среда откликается своими замороч­ками. Это, конечно, не прямые от­клики, а так, реплики в сторону, но по существу. Как известно, политики лю­бят порассуждать по поводу того, что их дела в белых перчатках не делаются. Если обратиться, в частности, к совре­менной мемуаристике (иногда высо­кохудожественной), то создастся впе­чатление, будто не только политика, но и жизнь вообще дело настолько грязное, что никаких перчаток не на­пасешься. Вдруг на этом фоне появля­ются замечательные семейные разы­скания М. Кураева, и тут же критик А. Немзер ставит в строку писателю, что тот пятнает однородную картину общего поганства своим отдельно взя­тым чистоплюйством. Конечно, сов­ременная российская политика лучше всего себя чувствует рядом с заплеван­ной культурой.

И еще: художество выдумчиво, по­этому оно входит в опасный резонанс с неизбывной чертой нашего умостроя — бескорыстной и бесцельной тягой к вранью. Дьёрдь Лукач некогда пооб­щался с известным советским филосо­фом и произнес знаменательную фразу: «Способный молодой человек, но ка­кое равнодушие к истине!» Не думаю, что дело в равнодушии, скорее наобо­рот: у нас ложь именно неравнодушна к правде, поскольку благодаря правде ощущает приток жизненных сил. Ложь пытлива, она доискивается истины, чтобы было что искажать. В этом смыс­ле искусство, которое обречено на оты­скание правды, бесценный поставщик материала для политики, всегда так или иначе нацеленной на ложь.

Странное соответствие: политика затуманивает истину посредством офи­циальных разъяснений. Контур правды четче всего проступает именно в анти­официозных туманностях искусства (так цветаевская высокая неясность не­сет в себе предельную подлинность и высший смысл).

Константин Леонтьев, охранитель, реакционер и вообще хороший чело­век, писал, что наша страна выживет при соблюдении четырех условий: сохранении жесткого государства, са­мостоянии церкви, упрочении семьи («фамилиарности») и расцвете разно­образной культуры. Он не утверждал, что эти условия для России достижи­мы. Он знал только, что без них Россия сама для себя недостижима.

В каких бы отношениях достой­ный политик и настоящий художник ни находились между собой, первый отвечает за государство, второй несет на своих плечах культуру. Если они не справятся — конец. Один может по­мочь другому, но только примером (и добрым, и дурным), подаваемым на расстоянии: художник, свободный от политики, и политик, свободный, как художник.

Майя Туровская, критик

Не могу сказать, что у меня есть обос­нованные суждения о предложенных вопросах. Я их недостаточно знаю. Тем не менее обращусь к истории, что мне более или менее доступно и привычно. Мы обычно дискутируем на тему «художник и власть».  Между тем власть, как ни странно это может пока­заться (и даже в каком-то смысле зву­чать вразрез с сегодняшними стереоти­пами), не всегда идет впереди процесса. Иногда он больше, чем нам кажется, зависит от того, что происходит внизу, в массе, от ее требований. Ну, напри­мер, в истории 30-х годов есть такие интересные аспекты. Нам кажется, что это власть установила карточную сис­тему, потом власть же ее и отменила. Между тем если вы посмотрите старые журналы, вы выясните, что на самом деле дефицит пробуждает инстинкт распределения с самого низа. (Об этом вы можете, кстати, прочесть у Осокиной — «За витриной сталинского бла­гополучия». Новые исследования по 30-м годам сегодня показывают, что власть в значительной степени следует тому, что происходит в реальной жиз­ни. Даже такая тоталитарная власть, ка­кая была в России.) Собственно, рас­пределительная система в условиях де­фицита сначала установилась на мес­тах. Она как бы заставила власть ввести карточки официально и повсеместно.

Но распределение, как вы знаете, возникает стихийно: длинная очередь, товар кончается, все начинают кричать: «В одни руки не больше полкило!» И на самом деле так оно и было. То есть сна­чала воля народа, а потом это воля вла­сти, народу же и навязанная. То же, как ни странно, могу ска­зать и о «врагах народа». Нам кажется, что фигуру «враг народа» спустили сверху и все кинулись его рвать. А если вы посмотрите журналы 30-х годов, то увидите, что ситуация куда сложнее. Постепенно становилось заметно, что «большой скачок» не получался. Не получалась практически на местах и пресловутая «пятилетка в четыре го­да». Техника была ввезена самая пере­довая — американская, немецкая, в общем, иностранная. Но люди, кото­рые на этой технике начали работать, делать пока ничего не умели. Рабочего класса в собственном смысле почти не было. Вчерашним крестьянам овладеть техникой было трудно. Власть оказа­лась перед выбором: честно признаться, что мы еще не владеем этой техникой, и начать обучать людей, забыв на некото­рое время про «большой скачок», или заявить, что кто-то — а не скороспелое решение — в этом виноват.

«Спецы», которые знали и умели, говорили: технику вы не можете заста­вить выполнять план, техника бездуш­на, она не может быть энтузиастом. Как раз эти люди и оказались «врагами на­рода», жертвами кампании.

Я хочу сказать, что давление на власть снизу мне кажется очень суще­ственным, и сегодня тому масса приме­ров. Сейчас, когда я смотрю телевизи­онные новости, то, что происходит во­круг президента Путина, напоминает мне уже когда-то виденное на экране. Вот, к примеру, женщина, которая с экстатически протянутыми руками бросается к «вождю». Люди, забывая о сменяемости президентской власти, дождались «хозяина». И я думаю, что если даже он и не захочет стать тира­ном, его могут туда, в этот образ за­гнать.

С одной стороны, народные мас­сы, которые устали от безвластия, хотят иметь кого-то, кто отвечал бы перед ними хоть за что-то, ну хотя бы за вы­плату зарплаты или за подачу электро­энергии. А с другой стороны, интелли­генция, которая полагает, что помогает власти, ее поддерживая и прославляя. Но на самом деле помогает она самой себе. Вот это желание интеллигенции быть близкой к власти — отдельная, очень интересная тема. Почему, ска­жем, художники — среди них честные и талантливые — хотели дружить с НКВД? Это, повторяю, очень любо­пытная тема, потому что, действитель­но, между художником и властью есть некое внутреннее не то чтобы совпаде­ние, но какие-то общие волны, на ко­торых они работают. И стремление сблизиться с властью потом этих самых художников часто приводило туда, куда они вовсе не предполагали попасть, ибо менялись люди во власти (многие тоже погибали) — менялась и политика власти.

Легко сказать о людях, которые по­гибли: «Ты этого хотел, Жорж Данден». Но чрезмерная близость к власти нико­гда или почти никогда не была для ху­дожника полезной и уместной. Культура и власть — это просто разные области жизни. Если же чело­век культуры идет во власть, то он дол­жен — просто обязан — стать чиновни­ком, отрешившись от своего «художе­ственного» прошлого. К этому надо от­носиться трезво. Брехт, который называл сходную, но не тождественную проблему евро­пейских интеллектуалов проблемой «tui», оказавшись в эмиграции в США, был поражен, что там ее нет. Есть чи­новники, есть рынок, есть художники, которые предпочитают мансарду, а пресловутой проблемы нет.

В нашей истории художник и власть традиционно связаны. Связь эта всегда была очень сложной, и бы­вали даже случаи, как нам кажется, очень явного угождения власти, кото­рые на самом деле субъективно такими не были и даже объективно не были, но власть объявляла, что это и есть то, что ей нужно, и тогда создавались ми­фы, по которым мы сегодня и живем. Мы сразу говорим «нет» тем произве­дениям, которые, скажем, любил това­рищ Сталин. Но это совершенно не значит, что они были самыми соцреа-листическими. У товарища Сталина была своя система отсчета, часто не совпадающая с каноном, он мог себе позволить то, что не нравилось теоре­тикам, и, наоборот, взять и запретить что-то. Это тоже очень интересная те­ма, которая позволяет усложнить про­блему «культура и власть». Это слож­ная, многажды опосредованная об­ласть, она вовсе не так однозначна. Например, мне не кажется, что госза­каз может что-то существенно изме­нить в отношении культуры. Кто хо­чет, тот берет госзаказ. Сегодня, во всяком случае (если человека не сажа­ют за то, что он не берет). Поэтому это часто выбор самого человека.

Теперь о другом. Привалов здесь сказал очень правильную вещь: до тех пор пока люди такие нищие, они на свои сбережения не могут содержать культуру. Сегодня рядовой потребитель не может содержать театр или кино. Нет покупателя — нет и рынка. В том числе нормального рынка культуры. Здесь ее законы совпадают с законами экономики. Вторая сторона вопроса касается идеологического проекта — можем ли мы предложить проект? Мы — интел­лигенция в широком смысле.

Я думала, честно говоря, что совре­менные молодые люди «мое кино» в упор не видят. У них своя жизнь, своя культура, новая, не имеющая к нам ни­какого отношения. Но как-то, когда внуку моей сестры, очень современно­му юноше, я в связи с чем-то сказала: «Ну вы, конечно, не видели «Чапае­ва», — в ответ услышала: «Как это не видели? Видели и много раз». Эти фильмы смотрят не потому, что кто-то тоскует о Сталине (это надо забыть). Эти фильмы смотрят, потому что это было хорошее кино и в нем был некий проект человека. Кроме идеологии там было много другого, латентного, так сказать, содержания. Мне пришлось сравнивать американские и советские фильмы по принципу противополож­ности идеологий на семинаре амери­канского университета. Но когда я показывала американцам фрагменты наших картин, они говорили: «Да, иде­ология разная, но как все похоже!»

Иными словами, мне кажется, что задача нашего кино заключается не в том, чтобы мы заранее создали какой-то идеологический проект. Я не верю в такие идеологические проекты, я не ве­рю, что с помощью телевидения, средств массовой информации и т.п. можно спустить людям идеологиче­ский проект. Я верю, что этот идеологи­ческий проект может прижиться лишь в том случае, если он хотя бы в какой-то степени соответствует ожиданиям мас­сы. Вы можете к нему что-то добавить, что-то отвергнуть, но если идеология не соответствует ожиданиям людей, они ее не воспримут. Ханна Арендт, ис­следователь тоталитаризма, включает в его определение массовую поддержку. Увы, это так — всюду она была. То же относится и к таким понятиям, как тер­рор и страх.

Я думаю, что если бы наш кинема­тограф повседневно описывал налич­ную действительность — а мы живем в удивительной действительности, в пе­реходный период, — это и было бы его бесценным вкладом в создание нашей мифологии, идеологии и т.п. Но наша реальная повседневность остается не-схваченной, она не описана на экране. Экран в основном самовыражается. Так сказать, мухи отдельно, а котлеты отдельно. Вот и получилось, что кине­матограф отдельно, а зрители отдельно.

Денис Драгунский, публицист

Я не совсем понял, о чем идет речь на нашей дискуссии. С одной стороны, говорят о кинематографе, о том, какие картины нужны, какие не нужны, а с другой — о более высоких материях: судьба культуры в российских услови­ях, художник и власть. Я, с вашего поз­воления, хотел бы сосредоточиться лишь на отдельных моментах.

Первое, то, о чем говорила Майя Иосифовна Туровская, — советский проект. И дальше мне хотелось бы пере­кинуть мостик к тому, как я оцениваю нынешнее состояние культуры.

Советский проект не удался, но при этом не умер окончательно. В чем дело? Мы ведь питаемся, Даниил Бори­сович, сейчас уже не советским проек­том, а советским продуктом. Потому что в рамках любого идеологического проекта, даже тех проектов, о существе которых нам практически ничего не из­вестно, возникали самые разные про­дукты, в том числе весьма интересные. Идеологические проекты исчезли, а продукты остались, и мы наслаждаемся их чисто эстетическими качествами. Иногда, правда, немного искривляем ситуацию и экстраполируем какие-то содержательные моменты этого продук­та уже на наш мир — тогда и получает­ся полная каша. На мой взгляд, такие шедевры советского кинематографа, как «Ленин в Октябре», или «Чапаев», или «Октябрь» Эйзенштейна, можно рассматривать, например, как натюр­морты Моранди или как фрески Джот­то (с точки зрения их эстетического ка­чества, которое высоко). Но все слиш­ком близко — и в пространстве, и во времени. Абстрактно качественный со­ветский продукт тащит за собой идеологический шлейф обанкротившегося проекта. И в этом, может быть, отчасти секрет живучести того наследия, от ко­торого мы хотим отказаться, но никак не в силах это сделать.

Майя Иосифовна говорила о зако­нах, которые заложены в головах на­ших людей, что законы есть хорошие, есть плохие и что они определяют жи­вучесть какого-то проекта и, наоборот, его неэффективность. Говорят, что та­кие законы, как «соблюдай правила», «не убий», «не укради», «ходи на зеле­ный свет», «плати долги» и т.д., — это замечательно. Но речь идет о другом за­коне.

Нашему обществу предстоит в бли­жайшее время освоить очень простой закон, а именно: мама и папа не навсе­гда, мама и папа кончаются в восемна­дцать лет. В восемнадцать лет надо ухо­дить из дому и навещать маму и папу в день рождения каждого из них и на Рождество. И всё. Тогда общество на­зывается зрелым обществом. А общест­во, которое живет иначе, называется незрелым, примитивным, инцестуоз-ным, каннибалическим, каким хотите. Но к зрелости — к человеческой, лич­ностной, а также экономической и по­литической — такое общество не имеет никакого отношения. Нам по тысяче обстоятельств до этого еще далеко. Первое шоковое расставание с родите­лями произошло во времена отмены 6-й статьи советской Конституции и во времена ельцинизма, потому что Борис Николаевич при всей его барственно­сти был кем угодно, только не папой. Ну не был он папой, хоть вы меня режь­те. Он был дедушкой, злым или, наобо­рот, добрым, но функции карающего и указующего отца он не выполнял нико­им образом. И женщины бросаются к Путину, простирая руки, потому что они наконец нашли то, что в политиче­ской сфере на одну минуточку потеря­ли. Они нашли строгого папу, караю­щего, который накажет. А что нужно ребенку? Ребенку нужно, чтобы его на­шлепали по попе, больше ему ничего не нужно.

И вот наш народ это получил. И будет это «кушать». В этой связи Майя Иосифовна опять же права: власть делает то, что хочет народ, а не наоборот. Нужна какая-то сумасшед­шая политическая воля, нужна какая-то политическая гениальность, какой-то лед и пламень в одном флаконе, что­бы поломать эту народную мразь (именно так!), эту кровосмесительно-людоедскую мразь, которая царит в со­знании нашего народа.

Я не уверен, что нынешняя власть способна на это. Она, очевидно, будет, как роза в океане, на этих волнах пле­скаться, распускаться. И — соответст­вующим образом — будут создаваться различные культурные проекты.

Будет очень жаль, если возродится государственная поддержка культуры, потому что за эти десять лет проклятого ельцинского режима, продавшего стра­ну, отдавшего Восточную Европу, все пропившего, профиндилившего и про­садившего, произошел неслыханный до той поры, неслыханный, пожалуй, за всю историю России (кроме, может быть, крайне политически неблагопри­ятных годов, которые мы почему-то на­зываем Серебряным веком) расцвет культуры.

Боже мой, достаточно посмотреть на прилавки книжных магазинов, на театральные афиши, для того чтобы по­нять, что все жалобы на то, что культу­ра наша разрушается, находятся просто по ту сторону реальности. Нечего отве­чать человеку, который жалуется, его нужно взять за шкирку, привести в книжный магазин или на театральный фестиваль и спросить: ну что?

Конечно, кому-то хочется Союза писателей, Союза художников, хочется Союза кинематографистов, хочется Дубултов, Пицунды, хочется полного соб­рания сочинений, которое оплачивает­ся по высшей ставке. Хочется многого, слаб человек. Но, к сожалению для этих людей, к счастью для всей нашей мно­гонациональной российской культуры, эти времена канули.

Произошло еще много положи­тельного — произошла решительная диверсификация культуры, кончились толстые журналы, которые читала вся страна как один человек. Возникли журналы для любителей (они же специ­алисты) — для политологов, для компь­ютерщиков, для любителей изящной словесности одного сорта, другого сор­та, пятого сорта, для любителей всего, чего ни захочешь. Бесчисленные умные журналы. Это тоже очень положитель­ный момент. Культура, которая состоит из маленьких кирпичиков, она как-то крепче и динамичнее, так же как кир­пичная стена — она в конечном счете надежнее, чем стена бетонная, потому что крошится постепенно, а не рушит­ся сразу.

И еще один положительный мо­мент — появилось наконец в стране массовое чтиво. (Я не говорю о нашем массовом чтиве в целом, потому что оно пока еще представляет собой плохо пе­реработанное наследие русской литера­туры, которая очень любила всяческие серьезные потуги на художественное там, где художественность не требова­лась вообще.)

Западная и уже отчасти наша мас­совая культура учит широкие народные массы позитивным ценностям. Добро­детель, блин, торжествует, а порок, трах-тарарах, наказывается! Массовая литература учит тому, что честным быть — правильно, а нечестным быть — плохо, тому, что есть подлец, а есть хо­роший человек. И главное, в этой лите­ратуре нет того, что на самом деле явля­ется прерогативой узкой-преузкой эли­ты, — споров о смысле жизни, о добре-зле, о том, надо ли жить, о том, зачем мы живем, об оправдании предательства и всей прочей селиновщины. О нет, я не против книг Селина — это очень инте­ресные вещи, но это литература для уз­кого круга людей, которые, так сказать, дозрели. Опять же это не значит, что никто другой не имеет права читать та­кие книжки, да ради Бога, мы живем в свободной стране. Но в России, как ни странно, вся литература была большим вопросительным знаком по поводу фундаментальных жизненных ценно­стей, была большим сомнением. И это не могло не отразиться на широких тру­дящихся массах, которые после этого забивают шестигранный болт ну бук­вально во все, основываясь, прежде всего, на великой русской литературе, которая учила их сомневаться по любо­му поводу.

Так что, возвращаясь к культуре, я говорю, что одним из величайших культурных достижений последнего де­сятилетия являются «дамские» романы и детективы, которые сейчас читает на­род и потихонечку смотрит, как люди живут и должны жить.

Я очень надеюсь, что следующий шаг в развитии нашей культуры будет таким: авторы «дамских» романов и де­тективов поднимутся еще на одну сту­пень в своем нравственном и литера­турном развитии, и, возможно, это и будет означать развитие общей культу­ры нашего народа.

Что же касается книг, которые продаются в элитарных книжных сало­нах, что касается фильмов Германа и Сокурова, то они будут создаваться всегда, при любой погоде, при любых властях, за деньги, без денег, в подвалах или в павильонах «Парамаунта». Поэтому нам о них заботиться не надо, как не надо заботиться о процветании орхидей в джунглях Амазонки — они вырастут и без нас. Наше дело только любоваться ими и аплодировать созда­телям.

Мария Арбатова, писатель, общественный деятель

Сегодня мы все говорим о том, что оздоровление экономики связано с удаленностью бизнеса от власти, и я думаю, что и в культуре происходят те же самые процессы. Я выступаю за то, чтобы деятели культуры были столь же равно удалены от власти, как и бизнес­мены. Ничего гнуснее последних изби­рательных кампаний я в своей жизни не видела. Я имею в виду как роль местных органов, так и роль местных деятелей культуры. Полный набор этой придвор­ной предвыборной челяди... вы отлично помните, как она ходила хороводом вокруг Ельцина во время выборов. Дальше начались выборы в Госдуму. Я баллотировалась в Москве по Уни­верситетскому округу, и ко мне прихо­дили деятели культуры и предлагали быть моими доверенными лицами. Когда же они узнавали, что я кандидат, не согласованный с Лужковым, их перекашивало. И они меняли тактику, говорили: ну, в общем, это опасно, но если Чубайс даст нам денег на фильм, то рискнем. Сами по себе гражданские задачи их ничуть не занимали. Говорить о том, что культуру можно возродить, не возродив чувство собственного достоинства деятелей культуры, бес­смысленно. Сегодня масса наездов на Михалкова, и я готова включиться в этот хор, потому что человек, который обращается к президенту «Ваше высо­копревосходительство» и одновремен­но с этим перед телекамерами бьет но­гой в лицо ряженого фашиста, маль­чишку, которого уже скрутили охран­ники... Мне очень приятно, что я не состою в Союзе кинематографистов. Потому что тон, который задается ва­шим гражданином-начальником, — это тон, с которым вы идете в культуру. Он и определяет ваши отношения с власть предержащими. Так что мне кажется, что для начала вы должны дать этому поведению нравственную оценку, про­вести дискуссию на тему «Должен ли так вести себя художник?», а уже решив этот вопрос для себя, начать выяснять, какие отношения бывают у власти и культуры.

Я думаю, что пока отношения ки­ношника и власти красноречиво про­являют себя там, где художники дерут­ся за билеты, чтобы постоять за кана­тиком на инаугурации президента. Вы прекрасно знаете, какой был конкурс на эти билеты и какие были цены. В за­лах ближе к Путину они были выше. Я хорошо отношусь к Путину, но не вижу себя в роли человека, стоящего за канатиком. Стояние за канатиком, ес­ли тебя не обязывает протокол, — это диагноз.

Театральная ситуация демонстри­рует такие же гнилостные процессы, но там необходимо решить проблему соб­ственности, потому что пока руководи­тели ведущих театров пользуются госу­дарственной собственностью в своих зданиях как частной, не будет нового режиссерского поколения — условия игры не равны. Так же, как у вас, на­пример, Михалков получает финанси­рование от Газпрома, а Иванов получа­ет финансирование от, не знаю... не от Газпрома. Потому что утверждение Де­ниса Драгунского, что Герман и Сокуров будут всегда, неправильно. Не бу­дут Герман и Сокуров всегда, раз есть Михалков, который наливает себе бюд­жет совершенно из другой бочки.

В театре — все то же самое, только в более скромных масштабах. И лите­ратурная ситуация такая же. Существу­ет зона толстых журналов, которые за­чем-то поддерживал Фонд Сороса. Я считаю, что этим он нанес колоссаль­ный ущерб отечественной культуре, потому что нет ничего более несвязан­ного, чем жизнь околожурнальной ту­совки и жизнь читающей публики. Я не имею в виду масскультуру, я имею в виду читающую публику.

Такая же ситуация с литературны­ми премиями, потому что уже давным-давно известно, что «Букера» раздают не «за», а «для». И никто из вас не зна­ет фамилий лауреатов. И никогда не узнает. Потому что они «свои», а не «наши». И это все уродливо выстраи­ваемая иерархическая система: куда ходить — куда не ходить, что читать — что не читать, что смотреть — что не смотреть. Разговоры о том, какой долж­на быть культура, должны начинать­ся с обкатки механизмов защиты ав­торского права, с обкатки налоговой ситуации.

Пока деятели культуры не выдавят из себя совка, пока не уничтожат модель госзаказов и не наработают механизмы защиты авторского права, ничего не сдвинется с места и, какой бы власть ни была, ничего не изменится. Ситуация с кинематографом мне кажется особенно опасной, потому что, как здесь уже гово­рила госпожа Туровская, Великую деп­рессию Америка преодолела в большой степени еще и с помощью Голливуда. Вот у нас нет Голливуда, у нас кинопоко­ление очень психически травмирован­ное. Вместо того чтобы делать фильмы с положительным героем, оно ищет собст­венную идентичность через киллера. Идет абсолютная героизация, романти­зация уголовки. Потому что у бедного кинопоколения сначала был советский шок, потом депрессия самоидентифика­ции, а после этого они упали в девятый вал рынка.

Я думаю, что с точки зрения по­строения гражданского общества кине­матографисты должны придумать, как им построить Голливуд, как им создать хотя бы свою Маринину, которая смо­жет объяснить, что хорошо, что плохо. Видимо, должно вырасти новое поко­ление, которое будет не только эстети­чески, но еще и этически зрелым.

Олег Аронсон, философ

Речь в моем выступлении пойдет не о каких-то конкретных вещах, а скорее о понятиях «власть» и «культура». О том, как мы пользуемся ими и какие ограни­чения это на нас накладывает, когда мы пытаемся размышлять о взаимосвязи между ними.

Как мне кажется, мы постоянно культуру понимаем слишком широко, а власть — слишком узко. И это заметно почти во всех выступлениях. От этого очень трудно избавиться. Мы власть все время интерпретируем как вполне кон­кретную и, прежде всего, политическую власть. В результате понятие власти су­жается до понятия господствующей по­литической или экономической силы. Однако «власть» очевидно шире этого ограничения: есть такие силы, действу­ющие в социуме, которые как бы вовсе не действуют по привычной схеме «гос­подство — подчинение», и они тоже яв­ляются проводниками возможных властных стратегий. Вот, например, культура, трактуемая предельно широ­ко, объединяющая в своем пространст­ве все мыслимые ценности, практиче­ски не имеет границ. То есть она грани­чит с некоторым негативно понятым

«бескультурьем», в то время как некуль­тура (место иных, слабых и, возможно, непредставимых ценностей) выглядит какой-то почти запредельной абстрак­цией. Таким образом, культура для нас фактически является тотальной вла­стью ценностей и, прежде всего, конеч­но, ценностей моральных.

Из сказанного следует, что культу­ра и власть в нашем понимании, в том, как мы пользуемся этими понятиями сегодня, принципиально не отличают­ся друг от друга. Не случайно, когда речь заходит о культуре, то словно само собой возникает стремление быть акту­альным, соответствовать некоторой ис­тине момента в своем действии так, как если бы культура была самой властью, ибо только власть знает, как должно быть, знает, что ценно и актуально в данный момент здесь и сейчас.

Но можно попробовать понимать эти отношения иначе. Можно пони­мать власть более широко, а понятие культуры сузить, причем сузить пре­дельно, может быть, даже до подвала Ad Marginem и даже еще уже. Ведь если мы мыслим культуру радикально узко, то понимаем, что собственно происходит в каких-то ее механизмах, где она еще не хочет быть властью, еще не стала властью, еще не диктует свои ценности.

У Ницше есть очень простая «фор­мула раба». Он, перефразируя Гегеля, а точнее, полемизируя с гегелевской диа­лектикой раба и господина, говорит, что логика раба выражается в одной фразе: «Меня не любят». И заметьте, всякий раз, когда возникает тема «куль­тура и власть», она все время вращается вокруг формулы «меня не любят». И это якобы говорит сама культура. Но так говорит культура, озабоченная предельно политизированной силой, игнорирующей властные механизмы самой культуры. «Меня не любят» оз­начает, что я, культура, актуальна, цен­на, полезна для власти, могу быть са­мой властью, а мне приходится влачить столь жалкое существование у подно­жия той соблазнительной власти, где реальная политика распределяет реаль­ные деньги.

Даниил Дондурей говорит, что культура — сфера производства смы­слов. При такой формулировке как раз и получается, что культура почти не имеет границ, ибо сама изменчивость и подвижность смысла диктует его посто­янное участие во властных стратегиях, пронизывающих все наше социальное существование. Но если мы сужаем понимание культуры, то она тогда уже не сфера производства смыслов, а сфера производства ценностей. Ведь ценно­сти, в отличие от смыслов, крайне ри­гидны, консервативны, озабочены сво­ей неизменностью и всегда хотят ка­заться изначальными... Они закрепля­ют существующий порядок, в том числе и порядок действия властных сил. И именно там, где ценности меняются (производятся иные ценности), дейст­вует культура, а там, где они закрепле­ны, действует власть. Власть всегда ох­раняет ценности, диктует их как незыб­лемые и непреложные. Подобная власть есть попытка удержания того, что Ниц­ше называл «волей к власти», тем пла­стическим принципом, который всегда от вопроса «что такое власть?» (или: «что такое культура?») приводит нас к вопро­су «кто говорит?», когда нам кажется, что говорят сами ценности. Именно та­кая перемена ключевого вопроса делает возможной попытку занять место, где еще не действует власть, в том числе и та, что принимает личины культуры.

Итак, что значит: культура — это сфера производства ценностей? Это значит, что все мы, занятые сегодняш­ним днем или актуальностью, исклю­чаем неактуальные сферы культуры или, как говорил Денис Драгунский, оставляем их для салона Ad Marginem, в той сегрегации, где потребитель всегда найдется, но точнее было бы сказать: потребитель и производитель в пределе совпадают. Я говорю «в пределе», по­скольку даже здесь проходят свои пото­ки власти, а маргинальные художники и литераторы, несмотря на то что они называют себя маргинальными, так или иначе находятся в режиме действия широко понятой власти. Культура же (в том смысле, в котором я пытаюсь пере-обозначить это понятие) должна брать на себя риск быть максимально неакту­альной, и только в этом смысле она мо­жет не задаваться вопросом о том, есть какие-то отношения у нее с властью или нет. Она от этого не перестанет ис­пытывать воздействие власти, но это испытание станет позитивным, ибо именно давление, диктующее опреде­ленные ценности, будет провоцировать пластическую реакцию (то есть «волю» в ницшеанском ее понимании) не на саму конкретную власть, а именно на ценности, которые оказываются нарочитыми, как только становятся реаль­ным властным инструментом.

Уже несколько докладчиков сказа­ли: не надо задаваться вопросом о взаи­моотношениях власти и культуры. Но как не задаваться? Да просто не надо быть актуальными, не надо быть озабо­ченными тем, что будет завтра, после­завтра. Художник — назовем так пред­ставителя суженного круга деятелей культуры — это не тот, кто находится в сфере актуальности, а тот, кто берет на себя риск неактуальности. В каком-то смысле он берет на себя риск не знать, на какой свет светофора надо перехо­дить улицу, он совершает жесткий вы­бор: переходить на красный свет и, воз­можно, попасть под колеса (машины или самой власти), но в изменение цен­ностей... Конечно, я понимаю, что имелось в виду, когда прозвучала эта метафора со светофором. Имелся в ви­ду некоторый моральный закон прежде всего. Может быть, это не совсем удач­ная метафора, но, продолжая ее, можно сказать: пока мы переходим дорогу на зеленый свет, мы рабы, то есть распо­лагаемся в сфере институций власти. И наша повседневная жизнь — цепь ис­полненных предписаний. Но культура начинается тогда, когда в этой плотной цепи событий нашего повседневного рабства, заключенного в языке, рито­рике, оценках, вкусах, приоритетах, вдруг возникает разрыв, где все самые тонкие властные стратегии на миг дают сбой. И не надо бояться, что все вдруг пойдут на красный свет и возникнет анархия. Актуальное существование (то есть власть) всегда, а сегодня особенно, слишком соблазнительно, чтобы воз­никла подобная угроза обществу. Куль­тура же — это легальный эксперимент с нашей чувственностью, с нашей спо­собностью к изменчивости. И, может, главное, что я хочу сказать, это то, что ценности не даны нам, а предписаны, культура же является тем тонко реаги­рующим пространством, где они могут меняться, где господствует анонимный художник — тот, кто берет на себя риск неактуальности.

 

НАПИШИТЕ МНЕ

Используются технологии uCoz