К кому возвращается блудный сын ?


Клуб Трех Мнений

Знание-Сила, 9/94, с. 70-75



Фундаментализм подлинный и мнимый


Фундаментализм — од­но из тех стершихся, внешне конкретных и оп­ределенных понятий, кото­рые скрывают достаточно неопределенное содержа­ние. Как правило, сего­дня к фундаментализму причисляют крайне кон­сервативные течения мыс­ли и общественные движе­ния, вдохновляемые пафо­сом возвращения «к кор­ням». Нечто безусловно предосудительное, вредное и страшное, с чем связа­ны и травля Залмана Рушди, и кровь в Тад­жикистане, и упования неофашистов. В прошлом году в московском клубе «Свободное слово» собра­лись ученые, попытавшие­ся понять это явление, столь влиятельное в се­годняшнем мире. Пред­ставляем три выступления, в которых тема фундамен­тализма осмысляется, на наш взгляд, неожиданно и нетривиально.


Григорий ПОМЕРАНЦ: Фундаментализм — «дудочка крысолова» для растерявшихся

масс, выбитых из привычных условий жизни и готовых рвануться за «крысоловом» в «светлое прошлое» или «светлое будущее».

Почти все идейные течения нашего века имеют свою доброкачественную или злокачественную форму. Злокачественны те, которые становятся как бы «волшебной палочкой», «дудочкой крысолова» для масс, выбитых из седла по­терей осмысленности жизни, распадом единства общества, к которому они привыкли.

Мотив этой «дудочки» может быть и интернационально-социалистическим, и чисто националистическим, а может — и формой религиозного фанатизма в тех регионах, где религия еще прочно удерживает свои позиции.

Фундаментализм — это частный случай движений, возникающих от раз­рушения закрытого общества и стремления масс восстановить закрытое об­щество, избавиться от чрезмерной открытости. То есть, если хотите, это форма социальной агорафобии, страха открытого пространства, страха духовной открытости. Будет ли это потом выражаться в программе создания общества без конкуренции (в котором каждому — по потребности, от каждого — по спо­собности), или национального рая, обещанного Гитлером, или, как это было в ряде движений ислама, справедливого общества в духе, допустим, первых хали­фов (если это суннизм) или в духе Али (у шиитов) — это для меня даже несколько второстепенно.

Главное — не провозглашаемый идеал, а то, что отрицается. Все эти дви­жения противостоят процессу модернизации, то есть дифференциации, расщеп­лению некогда единого. В них остается нерешенной реальная задача лич­ности — создание какой-то цельной иерархии ценностей («ценностей незыбле­мой скалы»). Если хотите, создание «цитадели» (у Сент-Экзюпери есть сход­ные мотивы). Но цитадель — стремление к восстановлению ценностей и духовной иерархии. Это доброкачественный вариант. А в массовых фундамен­талистских движениях подобное стремление приобретает погромный характер. Мне все эти попытки кажутся обреченными. Они создают недееспособное, искусственное и механически центрированное общество, в котором дифференцированность современности не преодолевается духовно.


Вадим ЦАРЕВ: ...внеисламский мир воспринял как фундаментализм то, что на са­мом деле —лишь корявая и жестокая пародия на него, замешан­ная на крови и заквашенная побуждениями, прямо противополож­ными фундаменталистским...

Чтобы прорастить и поднять дерево, нужно заботиться об его стволе и кро­не. Но о корнях — еще больше. Забота о корнях выразится в помощи их жизнедействию, в охране от повреждений. А может стать и поиском подходя­щего комля для превращения в боевую дубинку. Есть два фундаментализма. Первый устремлен к духовным корням. Второй — к использованию духовности как средства сокрушения врагов. Фундаментализм корневой — это собственно фундаментализм. Фундаментализм дубиночный — это фундаментализм лож­ный, паразитирующий на святой тяге человека к основам, то есть парафунда-ментализм.

Культурная природа парафундаментализма — в сопротивлении нарастаю­щей сложности жизни и ее обновлению. В этом смысле он всегда — восстание низколобых. Явление, ставшее злобою дня после противошахской революции в Иране и перетекшее на среднеазиатскую землю,— именно такой бунт против усложнения и обновления, причем в самой бездарной и безнравственной форме, в форме политического действа, направленного на насилие как на самоцен­ность.

В культуре всех вековых цивилизаций, живущих сейчас на планете, наступили времена высокой сложности. Вряд ли люди совсем отчетливо различают, что ново, а что старо, что хорошо или плохо, но в каждом действует подсознательный механизм сличения сложности мира с личной душевной простотой, которая, если за ней не доглядеть, часто, действительно, оказывается хуже воровства.

Сопоставленность сложности (простоты) человека со сложностью жизни порождает два ответа. Первый ответ — готовность принять движение мира к цветущей сложности, доверие к переменам. На него способны немногие: не большинство, не половина, думаю, и не треть. Это, если угодно, линия Аристоте­ля в культуре.

Линию Аристотеля пересекает линия Платона, по ней от столетия к столе­тию направляются усилия на пресечение лавины обновления. Она издавна ста ла рубежом скоплений сил радикализма, весь пафос которых либо в пассеизме — в надежде уйти от сегодняшней сложности в якобы простое прошлое, либо в футуризме — в надежде на рукотворное будущее, где воцарится не­бывалая простота.

Радикализм не обязательно откровенно примитивен. Иногда он идет на сложность и прихотливость, только бы они были управляемы и вычислимы и-несли в себе достаточную условность, которая уравновесила бы безуслов­ность (неотменяемую серьезность) недоступной рукосуйству культуры.

Изъять из «браихения органическую жизнь и заполнить освободившуюся нишу артефактом — ключевая утопия «умственного» радикализма. Бегство в артефакт! Помните, как заканчивается «Жизнеописание» Г. Гессе? На стене — картинка с поездом, герой входит в горный тоннель и усилием воображения вмещает себя в последний вагон, исчезая вместе с составом в темной тоннель­ной глубине. «Игра в бисер» — высшее и наиболее человечное претворение страха перед жизнью, но это все-таки страх и это именно пара-фундаментализм.

В Европе художественный радикализм развернулся до уровня шедевров благодаря влиянию романтиков. Но не усилия участников романтического движения, а христианская традиция лежит в основе подлинной устремленности к основаниям европеизма. XIII век, время великих доминиканцев, возродителей Аристотелевой мудрости Альбертуса Магнуса и Фомы Аквината, затаенно жестокого искательства «истинного бога» великими магистрами ордена тамп­лиеров Жаком де Молем и Россоленом де Фо, возрождения катарами древней ереси антитринитарности, затем мощно поддержанный фундаментальный по­рыв бывшего августинца доктора Мартина Лютера (XVI век) — вот вехи перво­го противоречивого обновления корневой силы европейской цивилизации.

С тех пор настоящий фундаментализм проявляет себя в подъеме изобра­зительных возможностей эпохи и обязательно — в расцвете словесности, истинные герои которой часто были и героями фундаментализма. Лютер был ярчайшим подтверждением этого.

Примерно то же не раз происходило и в мире ислама. Ислам в своих подлинных корнях — светлая и человечная религия. Недаром крестоносцы были заворожены рыцарственностью и благородством своего великого противо-стоятеля Салаха-ад-Дина (Саладина). Недаром в основах ислама нет вражды к предшествующим и сопутствующим верам. Не забудем, что, по Корану, послед­ним из пророков-провозвестников Мухаммада был Иса (Иисус Христос).

И на Западе, и на Востоке фундаментализму свойственны доверие к ново­му и переменам, художественность, словесная сила, признание своей многокорневости и терпимость к инаковости. Наоборот, парафундаментализм всегда ановативен, сопротивителен переменам, противохудожествен, бедноязычен, одержим отбором оснований и ксенофобией.

Художественная культура ислама — одно из предельных достижений че­ловечества. И сейчас носителем нового, по-настоящему фундаменталистского устремления в ней становится артистическая среда, прежде всего люди слова. Недавно умерший босниец, один из лучших европейских писателей Меша Селимович, в романах «Крепость» и «Дервиш и Смерть» передал драматику души, которая заключает в себе родовую память и становится в некоторые времени единственным прибежищем общезначимого, но всеми отвергаемого богатства истории. Тем не менее нет ничего удивительного, что внеисламский мир воспринял как фундаментализм то, что на самом деле есть лишь корявая и жестокая пародия на него, замешанная на крови и заквашенная побуждениями, прямо противоположными фундаменталистским. Людям легче боятся, чем любит. Для них по­нятнее (точнее, доходчивее) оказалась парафундаменталистская угроза, выра­женная в социальной доктрине, связанной с именем аятоллы Рохуллы Хомейни.

Действия шиитского крыла современного ислама, поднявшего Хомейни на вершину власти, имеют прообраз в истории — параисламскую секту хашшашинов (ассасинов, откуда слово «убийца» в западноевропейских языках), по­следователей шейха эль-Джебеля, так называемого Старца Горы. Это шиитское движение исмаилитского толка опиралось на конспиративную элиту и фанати­ков, уничтожавших всех, кто считался врагами секты. В их главной крепости Аламуте была библиотека, где, по преданию, собирались документы, опровер­гавшие канонические представления о жизни и учении пророка Мухаммада. Основанная в 1090 году персом-огнепоклонником Хасаном ибн-эль-Аабахом, сек­та пала под ударами мамлюков, египетских Аюбидов.

Хашшашинов отличали одновременно и почти болезненный интерес к основаниям ислама, и геростратическая избирательность в отношениях к ним. Эти еретики вступали в тайные контакты с христианскими еретиками, тамплиерами, и за взаимным тяготени­ем, несомненно, стояло подспудное умостроительное родство. Тамплиерство в преображенном виде дожило до наших дней. Нет ли в подоплеке «исламской» парафундаменталистской бесчеловечности тайно сбереженного и пронесенного через столетия ассасинства?

Как бы там ни было, последние события, причем на территории бывшего Советского Союза, показали: парафундаментализм, связан ли он с сектантским эзотеризмом или нет, остается разрушительной силой по отношению к судьбам миллионов людей.

Есть ли противовес этой силе? Да. Хотя эта сила вместе с историей роет на глубине и потому недоступна широкому наблюдению. Эта сила принадлежит делателям (слово «делатель», напомню, иисусово), а не разрушителям. В из­вестном противостоянии замечательного писателя и владетельного старика си­ла была там, где правда, а мир посчитал, что сила там, где угроза. Прав был Залман Рушди, но не аятолла, приговоривший его к смерти за прекрасный, поистине фундаменталистский роман «Сатанинские стихи». Книга Рушди вво­дит в круг исламской культуры жанр словесности предельного совершенства и сложности — роман настиганий, где сплетаются и формы пикареска, и мо­тивы путешествия-соперничества, и трактат — соревнование в остроумии. Не правы те, кто утверждают, что в исламской культуре нет основы для этого шедевра. Самый известный прототип — это «Сказка о Синдбаде-мореходе» («Книга тысячи и одной ночи», ночи 536—566). Близкий прообраз книги за­мечательного пакистанца в русской (американской) литературе — набоковская «Лолита».

Мы плохо защищали Рушди, но его хранит его дело. Мощь художествен­ной культуры, а не душевная тупость разномастных политиков спасительна для тех, кто работает жизненно важную работу. Художественность, и только она, по-настоящему сберегает основы, потому что подчиняется высшему закону культуры, закону имитации.

В музыке «имитацией» называют преломление темы через несколько пре­образований формы музыкального опуса. В культуре имитация — это преломление сквозных тем в разнообразных проявлениях созидательной жизни. Чем больше различий и новаций, тем опре­деленнее и значимее сквозной смысл каждой эпохи. Когда проясненность стержневого содержания всякого мощного потока культуры достигает преде­ла, открываются основания эпохи, всегда единые, но никогда не единственные. Это и есть апофеоз истинного фундаментализма.


Андрей Зубов То, что газетчики называют словом «фундаментализм»,— не фун­даментализм, а движения, которые стремятся сделать формы ре­лигиозного сознания формами жизни общества в целом. И это явление называется не фундаментализмом, а интегризмом.

В свое время Конфуцием были сказаны замечательные слова. Когда один из учеников спросил его: «Учитель, если тебе предложат управлять государст­вом (а это была сокровенная мечта Конфуция), что ты сделаешь в первую очередь?» — «В первую очередь я изменю имена».— «Как так, почему?» — «Потому что, если имена будут названы правильно, то изменятся функции. Если изменятся функции, то устроятся отношения...»

Фундаментализм — вполне конкретная категория, описывающая опреде­ленное явление протестантской (американской и отчасти британской) культу­ры и возникшее как стремление буквально понимать Священное писание, то есть как отказ от аллегорического и символического его толкования. Все это бесконечно далеко от того, что обычно в газетах называют фундаментализ­мом. В своих более либеральных формах он стремится влиять на политику государства. Например, президент Джимми Картер был близок к ли­беральному крылу протестантского фундаментализма. Но фундаментализм ни­когда не становился формой государственной жизни на Западе и не стремился к этому. Фундаментализм максимально себя проявил в известных процессах про­тив дарвинизма в двадцатые годы, в походах против кришнаизма — в семидеся­тые. Это были чисто духовные и религиозные полемики с обычным для США при­менением судов, прокуратуры и всего прочего.

Что касается того явления, которое называют фундаментализмом по анало­гии с протестантским, православным и вообще любым религиозным фундамен­тализмом, то в сущности это неточное использование термина. А любое неточ­ное использование термина приводит к непониманию сути тех явлений, которые возникли в целом ряде культур и актуальны до сих пор, например в Израиле, в Иране. И в индийской культуре восьмидесятых годов аналогичные явления до­статочно ярко просматриваются. Они вообще характерны для мира человеческо­го. Это движения, которые стремятся сделать формы религиозного сознания формами жизни общества в целом. То есть личная религиозная идея подстав­ляется в качестве формы социальной и политической жизни общества. Религия превращается в идеологию.

На более строгом научном языке это явление называется не фундамен­тализмом, а интегризмом. И этот термин, наверное, правилен. Обществу предлагается сделать как бы интегральное уравнение тех сторон жизни, где главной функцией будет догматическое религиозное учение какой-либо общины. Например, женевская община Кальвина — прекрасный пример интегризма в протестантской Европе. В большой степени интегризм был свойствен средневе­ковым культурам и западной и восточной церкви, которые отец Александр Мень очень точно назвал «эмбрионом христианства» (в отличие от тех людей, которые считают эти культуры чуть ли не эталоном христианского сообщества). Сейчас очень сильны попытки интегризма в Польше, в Литве.

В этом явлении содержится внутреннее противоречие очень большой глу­бины: предполагается навязывание силой того, что по самому принципу, обозначаемому словом «религия», то есть «связь» человека с Богом, не приемлет внешнего насилия. Оно требует только добровольного включения и доброволь­ного подчинения человека каким-то принципам, которые можешь соблюдать, а можешь и не соблюдать. Помните, в Брихадараньяке Упанишаде знамени­тый вопрос: «Сколько богов?», их названо 3 333, но всех их мудрец сводит к одному. То есть в итоге это не плюрализм, а как бы возможность различных проявлений чего-то единого. И здесь опять же свобода пути. Эта свобода пути есть в индуизме, она есть в христианстве, в исламе, она есть практически в любой религиозной системе, кроме систем, которые основаны на магизме, на принуждении как таковом. Магизм — это система в первую очередь для. неписьменных народов, но ни в коем случае не для народов культурных, потому что сама культура есть функция свободы, есть функция признания за челове­ком права решать по-своему высшую, трансцендентную задачу.

Итак, я думаю, что в первую очередь проблема фундаментализма — это проблема в общем-то отпада от веры, секуляризации сознания, а не проблема • утверждения глубины веры. Фундаментализм в том плане, как мы его понимаем, то есть религиозный интегризм, это всегда судорожное хватание умирающего - и не твердого в себе религиозного сознания за внешнюю опору, в данном случае — за государственный меч. В долговременной перспективе это никогда не было эффективным средством. Всегда интегризм заканчивается, к сожале­лению (может быть, и к счастью, но к сожалению для самой веры), ростом

внерелигиозного секуляризма. То есть я думаю, что интегризм — это скорее орудие не Бога, а его главного противника.

Единственный контраргумент, единственное орудие против интегризма — не плюрализм, который блистательно тоже облекается в интегристские формы (чему пример Индия), а признание внутренней, имманентной, присущей по самому определению свободы человека.

Если мы будем утверждать принцип уважения человеческой свободы, то тогда для интегризма ни в Польше, ни в России, ни в Иране не останется места. Вы не можете заставить слушать указания тайного имама тех, кто не хочет слушать, вы не можете заставить соблюдать Великий пост тех, кто не хочет его соблюдать. Вы не имеете права, как это ни ужасно для уха христианина, запре­щать обществу убивать во чреве матери своих детей, если сами матери хотят это делать; вы должны только говорить, что это полноценное, стопроцентное убийство. Это ваше право, но на запрет права нет.

Ведь первые адепты христианства — Киприан Карфагенский, блаженный Августин, которые жили во времена языческого Рима, ни разу не обращались с призывом запретить гладиаторские бои, но они говорили, что это отвратитель­но. Святитель Киприан Карфагенский говорил христианским женщинам, что­бы они не ходили мыться в баню, потому что бани были общие, и если даже они сами совершенно равнодушны к созерцанию обнаженных тел, то, глядя на их тела, будут соблазняться другие, поэтому лучше не ходить. Но он ни в коем слу­чае не требовал, как требуют некоторые наши архиереи, закрытия, запрещения. Это не задача церкви. Не задача церкви требовать княжеского меча.

И древнее христианство, равно как и любая религия в период ее подъ­ема, ощущало внутреннюю, духовную силу отстаивать свободу ради спасения, а не национальную культуру в ее каких-то религиозных формах, прибегая к сомни­тельным, соблазнительным и в сущности губительным орудиям интегризма. Дело в том, что во времена средневековья национальное и религиозное не разделяются. Тогда религия как элемент этноса только и могла постепенно развиться в его этнической плоти. Поэтому ислам был органично, неразрывно связан с арабским миром и языком. Христианство было связано с системой культуры, скажем, латинского Запада — с латинским языком, с латинской квазинациональностью или с Русью, когда пришло туда.

Так вот. Когда мы хотим вернуться к основам, мы возвращаемся не к осно­вам веры, а к основам синтеза вера-этнос. Мы предполагаем, что этни­ческая матрица навсегда связана с религиозной жизнью, а она связана не навсегда. И происходит сейчас это болезненное стремление вернуться в тоталь­ность, но не в тотальность основ веры, а к синтезу национально-религиозного.

И мне кажется, что осознание этого делает проблему не менее страшной на практическом уровне, но совсем не страшной на уровне ее перспективы. Любое возвращение неэффективно в сущности. И поэтому то, к чему сейчас призывает любой фундаментализм, то, что он красиво объявляет возвращением к нацио­нальным, религиозным, исповедным корням, есть ложь по своему существу, по­скольку возвращение невозможно в принципе. Любое оглядывание в прошлое превращает культуру в соляной столп.

Все то, что нас соединило в нашей стране и, вероятно, соединило навсегда, по крайней мере культурно,— это именно мучительная попытка обрести истину. И надо найти мужество, не забывая прошлого, но простираясь вперед, строить себя к свободе. И тогда интегризм уйдет в небытие, развеется, как призрак при осенени его крестным знамением.


Реплика: — А что же такое «возвращение блудного сына»?

В. Царев: — Возвращение блудного сына — это возвращение человека к Богу. Но это не возвращение к фундаментам культуры.



Сопоставленность сложности (простоты) человека со сложностью жизни порождает два ответа. Первый ответ — готовность принять движение мира к цветущей сложности, доверие к переменам. На него способны немногие: не большинство, не половина, думаю, и не треть. Это, если угодно, линия Аристоте­ля в культуре.

Линию Аристотеля пересекает линия Платона, по ней от столетия к столе­тию направляются усилия на пресечение лавины обновления. Она издавна ста ла рубежом скоплений сил радикализма, весь пафос которых либо в пассеизме — в надежде уйти от сегодняшней сложности в якобы простое прошлое, либо в футуризме — в надежде на рукотворное будущее, где воцарится не­бывалая простота.

Радикализм не обязательно откровенно примитивен. Иногда он идет на сложность и прихотливость, только бы они были управляемы и вычислимы и-несли в себе достаточную условность, которая уравновесила бы безуслов­ность (неотменяемую серьезность) недоступной рукосуйству культуры.

Изъять из «браихения органическую жизнь и заполнить освободившуюся нишу артефактом — ключевая утопия «умственного» радикализма. Бегство в артефакт! Помните, как заканчивается «Жизнеописание» Г. Гессе? На стене — картинка с поездом, герой входит в горный тоннель и усилием воображения вмещает себя в последний вагон, исчезая вместе с составом в темной тоннель­ной глубине. «Игра в бисер» — высшее и наиболее человечное претворение страха перед жизнью, но это все-таки страх и это именно пара-фундаментализм.

В Европе художественный радикализм развернулся до уровня шедевров благодаря влиянию романтиков. Но не усилия участников романтического движения, а христианская традиция лежит в основе подлинной устремленности к основаниям европеизма. XIII век, время великих доминиканцев, возродителей Аристотелевой мудрости Альбертуса Магнуса и Фомы Аквината, затаенно жестокого искательства «истинного бога» великими магистрами ордена тамп­лиеров Жаком де Молем и Россоленом де Фо, возрождения катарами древней ереси антитринитарности, затем мощно поддержанный фундаментальный по­рыв бывшего августинца доктора Мартина Лютера (XVI век) — вот вехи перво­го противоречивого обновления корневой силы европейской цивилизации.

С тех пор настоящий фундаментализм проявляет себя в подъеме изобра­зительных возможностей эпохи и обязательно — в расцвете словесности, истинные герои которой часто были и героями фундаментализма. Лютер был ярчайшим подтверждением этого.

Примерно то же не раз происходило и в мире ислама. Ислам в своих подлинных корнях — светлая и человечная религия. Недаром крестоносцы были заворожены рыцарственностью и благородством своего великого противо-стоятеля Салаха-ад-Дина (Саладина). Недаром в основах ислама нет вражды к предшествующим и сопутствующим верам. Не забудем, что, по Корану, послед­ним из пророков-провозвестников Мухаммада был Иса (Иисус Христос).

И на Западе, и на Востоке фундаментализму свойственны доверие к ново­му и переменам, художественность, словесная сила, признание своей многокорневости и терпимость к инаковости. Наоборот, парафундаментализм всегда ановативен, сопротивителен переменам, противохудожествен, бедноязычен, одержим отбором оснований и ксенофобией.

Художественная культура ислама — одно из предельных достижений че­ловечества. И сейчас носителем нового, по-настоящему фундаменталистского устремления в ней становится артистическая среда, прежде всего люди слова. Недавно умерший босниец, один из лучших европейских писателей Меша Селимович, в романах «Крепость» и «Дервиш и Смерть» передал драматику души, которая заключает в себе родовую память и становится в некоторые времени единственным прибежищем общезначимого, но всеми отвергаемого богатства истории. Тем не менее нет ничего удивительного, что внеисламский мир воспринял как фундаментализм то, что на самом деле есть лишь корявая и жестокая пародия на него, замешанная на крови и заквашенная побуждениями, прямо противоположными фундаменталистским. Людям легче боятся, чем любит. Для них по­нятнее (точнее, доходчивее) оказалась парафундаменталистская угроза, выра­женная в социальной доктрине, связанной с именем аятоллы Рохуллы Хомейни.

Действия шиитского крыла современного ислама, поднявшего Хомейни на вершину власти, имеют прообраз в истории — параисламскую секту хашшашинов (ассасинов, откуда слово «убийца» в западноевропейских языках), по­следователей шейха эль-Джебеля, так называемого Старца Горы. Это шиитское движение исмаилитского толка опиралось на конспиративную элиту и фанати­ков, уничтожавших всех, кто считался врагами секты. В их главной крепости Аламуте была библиотека, где, по преданию, собирались документы, опровер­гавшие канонические представления о жизни и учении пророка Мухаммада. Основанная в 1090 году персом-огнепоклонником Хасаном ибн-эль-Аабахом, сек­та пала под ударами мамлюков, египетских Аюбидов.

Хашшашинов отличали одновременно и почти болезненный интерес к основаниям ислама, и геростратическая избирательность в отношениях к ним. Эти еретики вступали в тайные контакты с христианскими еретиками, тамплиерами, и за взаимным тяготени­ем, несомненно, стояло подспудное умостроительное родство. Тамплиерство в преображенном виде дожило до наших дней. Нет ли в подоплеке «исламской» парафундаменталистской бесчеловечности тайно сбереженного и пронесенного через столетия ассасинства?

Как бы там ни было, последние события, причем на территории бывшего Советского Союза, показали: парафундаментализм, связан ли он с сектантским эзотеризмом или нет, остается разрушительной силой по отношению к судьбам миллионов людей.

Есть ли противовес этой силе? Да. Хотя эта сила вместе с историей роет на глубине и потому недоступна широкому наблюдению. Эта сила принадлежит делателям (слово «делатель», напомню, иисусово), а не разрушителям. В из­вестном противостоянии замечательного писателя и владетельного старика си­ла была там, где правда, а мир посчитал, что сила там, где угроза. Прав был Залман Рушди, но не аятолла, приговоривший его к смерти за прекрасный, поистине фундаменталистский роман «Сатанинские стихи». Книга Рушди вво­дит в круг исламской культуры жанр словесности предельного совершенства и сложности — роман настиганий, где сплетаются и формы пикареска, и мо­тивы путешествия-соперничества, и трактат — соревнование в остроумии. Не правы те, кто утверждают, что в исламской культуре нет основы для этого шедевра. Самый известный прототип — это «Сказка о Синдбаде-мореходе» («Книга тысячи и одной ночи», ночи 536—566). Близкий прообраз книги за­мечательного пакистанца в русской (американской) литературе — набоковская «Лолита».

Мы плохо защищали Рушди, но его хранит его дело. Мощь художествен­ной культуры, а не душевная тупость разномастных политиков спасительна для тех, кто работает жизненно важную работу. Художественность, и только она, по-настоящему сберегает основы, потому что подчиняется высшему закону культуры, закону имитации.

В музыке «имитацией» называют преломление темы через несколько пре­образований формы музыкального опуса. В культуре имитация — это преломление сквозных тем в разнообразных проявлениях созидательной жизни. Чем больше различий и новаций, тем опре­деленнее и значимее сквозной смысл каждой эпохи. Когда проясненность стержневого содержания всякого мощного потока культуры достигает преде­ла, открываются основания эпохи, всегда единые, но никогда не единственные. Это и есть апофеоз истинного фундаментализма.


Андрей Зубов То, что газетчики называют словом «фундаментализм»,— не фун­даментализм, а движения, которые стремятся сделать формы ре­лигиозного сознания формами жизни общества в целом. И это явление называется не фундаментализмом, а интегризмом.

В свое время Конфуцием были сказаны замечательные слова. Когда один из учеников спросил его: «Учитель, если тебе предложат управлять государст­вом (а это была сокровенная мечта Конфуция), что ты сделаешь в первую очередь?» — «В первую очередь я изменю имена».— «Как так, почему?» — «Потому что, если имена будут названы правильно, то изменятся функции. Если изменятся функции, то устроятся отношения...»

Фундаментализм — вполне конкретная категория, описывающая опреде­ленное явление протестантской (американской и отчасти британской) культу­ры и возникшее как стремление буквально понимать Священное писание, то есть как отказ от аллегорического и символического его толкования. Все это бесконечно далеко от того, что обычно в газетах называют фундаментализ­мом. В своих более либеральных формах он стремится влиять на политику государства. Например, президент Джимми Картер был близок к ли­беральному крылу протестантского фундаментализма. Но фундаментализм ни­когда не становился формой государственной жизни на Западе и не стремился к этому. Фундаментализм максимально себя проявил в известных процессах про­тив дарвинизма в двадцатые годы, в походах против кришнаизма — в семидеся­тые. Это были чисто духовные и религиозные полемики с обычным для США при­менением судов, прокуратуры и всего прочего.

Что касается того явления, которое называют фундаментализмом по анало­гии с протестантским, православным и вообще любым религиозным фундамен­тализмом, то в сущности это неточное использование термина. А любое неточ­ное использование термина приводит к непониманию сути тех явлений, которые возникли в целом ряде культур и актуальны до сих пор, например в Израиле, в Иране. И в индийской культуре восьмидесятых годов аналогичные явления до­статочно ярко просматриваются. Они вообще характерны для мира человеческо­го. Это движения, которые стремятся сделать формы религиозного сознания формами жизни общества в целом. То есть личная религиозная идея подстав­ляется в качестве формы социальной и политической жизни общества. Религия превращается в идеологию.

На более строгом научном языке это явление называется не фундамен­тализмом, а интегризмом. И этот термин, наверное, правилен. Обществу предлагается сделать как бы интегральное уравнение тех сторон жизни, где главной функцией будет догматическое религиозное учение какой-либо общины. Например, женевская община Кальвина — прекрасный пример интегризма в протестантской Европе. В большой степени интегризм был свойствен средневе­ковым культурам и западной и восточной церкви, которые отец Александр Мень очень точно назвал «эмбрионом христианства» (в отличие от тех людей, которые считают эти культуры чуть ли не эталоном христианского сообщества). Сейчас очень сильны попытки интегризма в Польше, в Литве.

В этом явлении содержится внутреннее противоречие очень большой глу­бины: предполагается навязывание силой того, что по самому принципу, обозначаемому словом «религия», то есть «связь» человека с Богом, не приемлет внешнего насилия. Оно требует только добровольного включения и доброволь­ного подчинения человека каким-то принципам, которые можешь соблюдать, а можешь и не соблюдать. Помните, в Брихадараньяке Упанишаде знамени­тый вопрос: «Сколько богов?», их названо 3 333, но всех их мудрец сводит к одному. То есть в итоге это не плюрализм, а как бы возможность различных проявлений чего-то единого. И здесь опять же свобода пути. Эта свобода пути есть в индуизме, она есть в христианстве, в исламе, она есть практически в любой религиозной системе, кроме систем, которые основаны на магизме, на принуждении как таковом. Магизм — это система в первую очередь для. неписьменных народов, но ни в коем случае не для народов культурных, потому что сама культура есть функция свободы, есть функция признания за челове­ком права решать по-своему высшую, трансцендентную задачу.

Итак, я думаю, что в первую очередь проблема фундаментализма — это проблема в общем-то отпада от веры, секуляризации сознания, а не проблема • утверждения глубины веры. Фундаментализм в том плане, как мы его понимаем, то есть религиозный интегризм, это всегда судорожное хватание умирающего - и не твердого в себе религиозного сознания за внешнюю опору, в данном случае — за государственный меч. В долговременной перспективе это никогда не было эффективным средством. Всегда интегризм заканчивается, к сожале­лению (может быть, и к счастью, но к сожалению для самой веры), ростом

внерелигиозного секуляризма. То есть я думаю, что интегризм — это скорее орудие не Бога, а его главного противника.

Единственный контраргумент, единственное орудие против интегризма — не плюрализм, который блистательно тоже облекается в интегристские формы (чему пример Индия), а признание внутренней, имманентной, присущей по самому определению свободы человека.

Если мы будем утверждать принцип уважения человеческой свободы, то тогда для интегризма ни в Польше, ни в России, ни в Иране не останется места. Вы не можете заставить слушать указания тайного имама тех, кто не хочет слушать, вы не можете заставить соблюдать Великий пост тех, кто не хочет его соблюдать. Вы не имеете права, как это ни ужасно для уха христианина, запре­щать обществу убивать во чреве матери своих детей, если сами матери хотят это делать; вы должны только говорить, что это полноценное, стопроцентное убийство. Это ваше право, но на запрет права нет.

Ведь первые адепты христианства — Киприан Карфагенский, блаженный Августин, которые жили во времена языческого Рима, ни разу не обращались с призывом запретить гладиаторские бои, но они говорили, что это отвратитель­но. Святитель Киприан Карфагенский говорил христианским женщинам, что­бы они не ходили мыться в баню, потому что бани были общие, и если даже они сами совершенно равнодушны к созерцанию обнаженных тел, то, глядя на их тела, будут соблазняться другие, поэтому лучше не ходить. Но он ни в коем слу­чае не требовал, как требуют некоторые наши архиереи, закрытия, запрещения. Это не задача церкви. Не задача церкви требовать княжеского меча.

И древнее христианство, равно как и любая религия в период ее подъ­ема, ощущало внутреннюю, духовную силу отстаивать свободу ради спасения, а не национальную культуру в ее каких-то религиозных формах, прибегая к сомни­тельным, соблазнительным и в сущности губительным орудиям интегризма. Дело в том, что во времена средневековья национальное и религиозное не разделяются. Тогда религия как элемент этноса только и могла постепенно развиться в его этнической плоти. Поэтому ислам был органично, неразрывно связан с арабским миром и языком. Христианство было связано с системой культуры, скажем, латинского Запада — с латинским языком, с латинской квазинациональностью или с Русью, когда пришло туда.

Так вот. Когда мы хотим вернуться к основам, мы возвращаемся не к осно­вам веры, а к основам синтеза вера-этнос. Мы предполагаем, что этни­ческая матрица навсегда связана с религиозной жизнью, а она связана не навсегда. И происходит сейчас это болезненное стремление вернуться в тоталь­ность, но не в тотальность основ веры, а к синтезу национально-религиозного.

И мне кажется, что осознание этого делает проблему не менее страшной на практическом уровне, но совсем не страшной на уровне ее перспективы. Любое возвращение неэффективно в сущности. И поэтому то, к чему сейчас призывает любой фундаментализм, то, что он красиво объявляет возвращением к нацио­нальным, религиозным, исповедным корням, есть ложь по своему существу, по­скольку возвращение невозможно в принципе. Любое оглядывание в прошлое превращает культуру в соляной столп.

Все то, что нас соединило в нашей стране и, вероятно, соединило навсегда, по крайней мере культурно,— это именно мучительная попытка обрести истину. И надо найти мужество, не забывая прошлого, но простираясь вперед, строить себя к свободе. И тогда интегризм уйдет в небытие, развеется, как призрак при осенени его крестным знамением.


Реплика: — А что же такое «возвращение блудного сына»?

В. Царев: — Возвращение блудного сына — это возвращение человека к Богу. Но это не возвращение к фундаментам культуры.



Сопоставленность сложности (простоты) человека со сложностью жизни порождает два ответа. Первый ответ — готовность принять движение мира к цветущей сложности, доверие к переменам. На него способны немногие: не большинство, не половина, думаю, и не треть. Это, если угодно, линия Аристоте­ля в культуре.

Линию Аристотеля пересекает линия Платона, по ней от столетия к столе­тию направляются усилия на пресечение лавины обновления. Она издавна ста ла рубежом скоплений сил радикализма, весь пафос которых либо в пассеизме — в надежде уйти от сегодняшней сложности в якобы простое прошлое, либо в футуризме — в надежде на рукотворное будущее, где воцарится не­бывалая простота.

Радикализм не обязательно откровенно примитивен. Иногда он идет на сложность и прихотливость, только бы они были управляемы и вычислимы и-несли в себе достаточную условность, которая уравновесила бы безуслов­ность (неотменяемую серьезность) недоступной рукосуйству культуры.

Изъять из «браихения органическую жизнь и заполнить освободившуюся нишу артефактом — ключевая утопия «умственного» радикализма. Бегство в артефакт! Помните, как заканчивается «Жизнеописание» Г. Гессе? На стене — картинка с поездом, герой входит в горный тоннель и усилием воображения вмещает себя в последний вагон, исчезая вместе с составом в темной тоннель­ной глубине. «Игра в бисер» — высшее и наиболее человечное претворение страха перед жизнью, но это все-таки страх и это именно пара-фундаментализм.

В Европе художественный радикализм развернулся до уровня шедевров благодаря влиянию романтиков. Но не усилия участников романтического движения, а христианская традиция лежит в основе подлинной устремленности к основаниям европеизма. XIII век, время великих доминиканцев, возродителей Аристотелевой мудрости Альбертуса Магнуса и Фомы Аквината, затаенно жестокого искательства «истинного бога» великими магистрами ордена тамп­лиеров Жаком де Молем и Россоленом де Фо, возрождения катарами древней ереси антитринитарности, затем мощно поддержанный фундаментальный по­рыв бывшего августинца доктора Мартина Лютера (XVI век) — вот вехи перво­го противоречивого обновления корневой силы европейской цивилизации.

С тех пор настоящий фундаментализм проявляет себя в подъеме изобра­зительных возможностей эпохи и обязательно — в расцвете словесности, истинные герои которой часто были и героями фундаментализма. Лютер был ярчайшим подтверждением этого.

Примерно то же не раз происходило и в мире ислама. Ислам в своих подлинных корнях — светлая и человечная религия. Недаром крестоносцы были заворожены рыцарственностью и благородством своего великого противо-стоятеля Салаха-ад-Дина (Саладина). Недаром в основах ислама нет вражды к предшествующим и сопутствующим верам. Не забудем, что, по Корану, послед­ним из пророков-провозвестников Мухаммада был Иса (Иисус Христос).

И на Западе, и на Востоке фундаментализму свойственны доверие к ново­му и переменам, художественность, словесная сила, признание своей многокорневости и терпимость к инаковости. Наоборот, парафундаментализм всегда ановативен, сопротивителен переменам, противохудожествен, бедноязычен, одержим отбором оснований и ксенофобией.

Художественная культура ислама — одно из предельных достижений че­ловечества. И сейчас носителем нового, по-настоящему фундаменталистского устремления в ней становится артистическая среда, прежде всего люди слова. Недавно умерший босниец, один из лучших европейских писателей Меша Селимович, в романах «Крепость» и «Дервиш и Смерть» передал драматику души, которая заключает в себе родовую память и становится в некоторые времени единственным прибежищем общезначимого, но всеми отвергаемого богатства истории. Тем не менее нет ничего удивительного, что внеисламский мир воспринял как фундаментализм то, что на самом деле есть лишь корявая и жестокая пародия на него, замешанная на крови и заквашенная побуждениями, прямо противоположными фундаменталистским. Людям легче боятся, чем любит. Для них по­нятнее (точнее, доходчивее) оказалась парафундаменталистская угроза, выра­женная в социальной доктрине, связанной с именем аятоллы Рохуллы Хомейни.

Действия шиитского крыла современного ислама, поднявшего Хомейни на вершину власти, имеют прообраз в истории — параисламскую секту хашшашинов (ассасинов, откуда слово «убийца» в западноевропейских языках), по­следователей шейха эль-Джебеля, так называемого Старца Горы. Это шиитское движение исмаилитского толка опиралось на конспиративную элиту и фанати­ков, уничтожавших всех, кто считался врагами секты. В их главной крепости Аламуте была библиотека, где, по преданию, собирались документы, опровер­гавшие канонические представления о жизни и учении пророка Мухаммада. Основанная в 1090 году персом-огнепоклонником Хасаном ибн-эль-Аабахом, сек­та пала под ударами мамлюков, египетских Аюбидов.

Хашшашинов отличали одновременно и почти болезненный интерес к основаниям ислама, и геростратическая избирательность в отношениях к ним. Эти еретики вступали в тайные контакты с христианскими еретиками, тамплиерами, и за взаимным тяготени­ем, несомненно, стояло подспудное умостроительное родство. Тамплиерство в преображенном виде дожило до наших дней. Нет ли в подоплеке «исламской» парафундаменталистской бесчеловечности тайно сбереженного и пронесенного через столетия ассасинства?

Как бы там ни было, последние события, причем на территории бывшего Советского Союза, показали: парафундаментализм, связан ли он с сектантским эзотеризмом или нет, остается разрушительной силой по отношению к судьбам миллионов людей.

Есть ли противовес этой силе? Да. Хотя эта сила вместе с историей роет на глубине и потому недоступна широкому наблюдению. Эта сила принадлежит делателям (слово «делатель», напомню, иисусово), а не разрушителям. В из­вестном противостоянии замечательного писателя и владетельного старика си­ла была там, где правда, а мир посчитал, что сила там, где угроза. Прав был Залман Рушди, но не аятолла, приговоривший его к смерти за прекрасный, поистине фундаменталистский роман «Сатанинские стихи». Книга Рушди вво­дит в круг исламской культуры жанр словесности предельного совершенства и сложности — роман настиганий, где сплетаются и формы пикареска, и мо­тивы путешествия-соперничества, и трактат — соревнование в остроумии. Не правы те, кто утверждают, что в исламской культуре нет основы для этого шедевра. Самый известный прототип — это «Сказка о Синдбаде-мореходе» («Книга тысячи и одной ночи», ночи 536—566). Близкий прообраз книги за­мечательного пакистанца в русской (американской) литературе — набоковская «Лолита».

Мы плохо защищали Рушди, но его хранит его дело. Мощь художествен­ной культуры, а не душевная тупость разномастных политиков спасительна для тех, кто работает жизненно важную работу. Художественность, и только она, по-настоящему сберегает основы, потому что подчиняется высшему закону культуры, закону имитации.

В музыке «имитацией» называют преломление темы через несколько пре­образований формы музыкального опуса. В культуре имитация — это преломление сквозных тем в разнообразных проявлениях созидательной жизни. Чем больше различий и новаций, тем опре­деленнее и значимее сквозной смысл каждой эпохи. Когда проясненность стержневого содержания всякого мощного потока культуры достигает преде­ла, открываются основания эпохи, всегда единые, но никогда не единственные. Это и есть апофеоз истинного фундаментализма.


Андрей Зубов То, что газетчики называют словом «фундаментализм»,— не фун­даментализм, а движения, которые стремятся сделать формы ре­лигиозного сознания формами жизни общества в целом. И это явление называется не фундаментализмом, а интегризмом.

В свое время Конфуцием были сказаны замечательные слова. Когда один из учеников спросил его: «Учитель, если тебе предложат управлять государст­вом (а это была сокровенная мечта Конфуция), что ты сделаешь в первую очередь?» — «В первую очередь я изменю имена».— «Как так, почему?» — «Потому что, если имена будут названы правильно, то изменятся функции. Если изменятся функции, то устроятся отношения...»

Фундаментализм — вполне конкретная категория, описывающая опреде­ленное явление протестантской (американской и отчасти британской) культу­ры и возникшее как стремление буквально понимать Священное писание, то есть как отказ от аллегорического и символического его толкования. Все это бесконечно далеко от того, что обычно в газетах называют фундаментализ­мом. В своих более либеральных формах он стремится влиять на политику государства. Например, президент Джимми Картер был близок к ли­беральному крылу протестантского фундаментализма. Но фундаментализм ни­когда не становился формой государственной жизни на Западе и не стремился к этому. Фундаментализм максимально себя проявил в известных процессах про­тив дарвинизма в двадцатые годы, в походах против кришнаизма — в семидеся­тые. Это были чисто духовные и религиозные полемики с обычным для США при­менением судов, прокуратуры и всего прочего.

Что касается того явления, которое называют фундаментализмом по анало­гии с протестантским, православным и вообще любым религиозным фундамен­тализмом, то в сущности это неточное использование термина. А любое неточ­ное использование термина приводит к непониманию сути тех явлений, которые возникли в целом ряде культур и актуальны до сих пор, например в Израиле, в Иране. И в индийской культуре восьмидесятых годов аналогичные явления до­статочно ярко просматриваются. Они вообще характерны для мира человеческо­го. Это движения, которые стремятся сделать формы религиозного сознания формами жизни общества в целом. То есть личная религиозная идея подстав­ляется в качестве формы социальной и политической жизни общества. Религия превращается в идеологию.

На более строгом научном языке это явление называется не фундамен­тализмом, а интегризмом. И этот термин, наверное, правилен. Обществу предлагается сделать как бы интегральное уравнение тех сторон жизни, где главной функцией будет догматическое религиозное учение какой-либо общины. Например, женевская община Кальвина — прекрасный пример интегризма в протестантской Европе. В большой степени интегризм был свойствен средневе­ковым культурам и западной и восточной церкви, которые отец Александр Мень очень точно назвал «эмбрионом христианства» (в отличие от тех людей, которые считают эти культуры чуть ли не эталоном христианского сообщества). Сейчас очень сильны попытки интегризма в Польше, в Литве.

В этом явлении содержится внутреннее противоречие очень большой глу­бины: предполагается навязывание силой того, что по самому принципу, обозначаемому словом «религия», то есть «связь» человека с Богом, не приемлет внешнего насилия. Оно требует только добровольного включения и доброволь­ного подчинения человека каким-то принципам, которые можешь соблюдать, а можешь и не соблюдать. Помните, в Брихадараньяке Упанишаде знамени­тый вопрос: «Сколько богов?», их названо 3 333, но всех их мудрец сводит к одному. То есть в итоге это не плюрализм, а как бы возможность различных проявлений чего-то единого. И здесь опять же свобода пути. Эта свобода пути есть в индуизме, она есть в христианстве, в исламе, она есть практически в любой религиозной системе, кроме систем, которые основаны на магизме, на принуждении как таковом. Магизм — это система в первую очередь для. неписьменных народов, но ни в коем случае не для народов культурных, потому что сама культура есть функция свободы, есть функция признания за челове­ком права решать по-своему высшую, трансцендентную задачу.

Итак, я думаю, что в первую очередь проблема фундаментализма — это проблема в общем-то отпада от веры, секуляризации сознания, а не проблема • утверждения глубины веры. Фундаментализм в том плане, как мы его понимаем, то есть религиозный интегризм, это всегда судорожное хватание умирающего - и не твердого в себе религиозного сознания за внешнюю опору, в данном случае — за государственный меч. В долговременной перспективе это никогда не было эффективным средством. Всегда интегризм заканчивается, к сожале­лению (может быть, и к счастью, но к сожалению для самой веры), ростом

внерелигиозного секуляризма. То есть я думаю, что интегризм — это скорее орудие не Бога, а его главного противника.

Единственный контраргумент, единственное орудие против интегризма — не плюрализм, который блистательно тоже облекается в интегристские формы (чему пример Индия), а признание внутренней, имманентной, присущей по самому определению свободы человека.

Если мы будем утверждать принцип уважения человеческой свободы, то тогда для интегризма ни в Польше, ни в России, ни в Иране не останется места. Вы не можете заставить слушать указания тайного имама тех, кто не хочет слушать, вы не можете заставить соблюдать Великий пост тех, кто не хочет его соблюдать. Вы не имеете права, как это ни ужасно для уха христианина, запре­щать обществу убивать во чреве матери своих детей, если сами матери хотят это делать; вы должны только говорить, что это полноценное, стопроцентное убийство. Это ваше право, но на запрет права нет.

Ведь первые адепты христианства — Киприан Карфагенский, блаженный Августин, которые жили во времена языческого Рима, ни разу не обращались с призывом запретить гладиаторские бои, но они говорили, что это отвратитель­но. Святитель Киприан Карфагенский говорил христианским женщинам, что­бы они не ходили мыться в баню, потому что бани были общие, и если даже они сами совершенно равнодушны к созерцанию обнаженных тел, то, глядя на их тела, будут соблазняться другие, поэтому лучше не ходить. Но он ни в коем слу­чае не требовал, как требуют некоторые наши архиереи, закрытия, запрещения. Это не задача церкви. Не задача церкви требовать княжеского меча.

И древнее христианство, равно как и любая религия в период ее подъ­ема, ощущало внутреннюю, духовную силу отстаивать свободу ради спасения, а не национальную культуру в ее каких-то религиозных формах, прибегая к сомни­тельным, соблазнительным и в сущности губительным орудиям интегризма. Дело в том, что во времена средневековья национальное и религиозное не разделяются. Тогда религия как элемент этноса только и могла постепенно развиться в его этнической плоти. Поэтому ислам был органично, неразрывно связан с арабским миром и языком. Христианство было связано с системой культуры, скажем, латинского Запада — с латинским языком, с латинской квазинациональностью или с Русью, когда пришло туда.

Так вот. Когда мы хотим вернуться к основам, мы возвращаемся не к осно­вам веры, а к основам синтеза вера-этнос. Мы предполагаем, что этни­ческая матрица навсегда связана с религиозной жизнью, а она связана не навсегда. И происходит сейчас это болезненное стремление вернуться в тоталь­ность, но не в тотальность основ веры, а к синтезу национально-религиозного.

И мне кажется, что осознание этого делает проблему не менее страшной на практическом уровне, но совсем не страшной на уровне ее перспективы. Любое возвращение неэффективно в сущности. И поэтому то, к чему сейчас призывает любой фундаментализм, то, что он красиво объявляет возвращением к нацио­нальным, религиозным, исповедным корням, есть ложь по своему существу, по­скольку возвращение невозможно в принципе. Любое оглядывание в прошлое превращает культуру в соляной столп.

Все то, что нас соединило в нашей стране и, вероятно, соединило навсегда, по крайней мере культурно,— это именно мучительная попытка обрести истину. И надо найти мужество, не забывая прошлого, но простираясь вперед, строить себя к свободе. И тогда интегризм уйдет в небытие, развеется, как призрак при осенени его крестным знамением.


Реплика: — А что же такое «возвращение блудного сына»?

В. Царев: — Возвращение блудного сына — это возвращение человека к Богу. Но это не возвращение к фундаментам культуры.


НАПИШИТЕ МНЕ


Используются технологии uCoz